— Вот увидишь: чаек зимой не бывает — они все улетают в Персию, — а тут вдруг — на! чайка-то и выпорхнула…

Он откинул крышку сундучка, выхватил из гнезда белую чайку, вскочил с ней на ноги, и она, непостижимо для меня, мгновенно расправила настоящие крылья и задрожала в его руке, порываясь взлететь в морозную высь.

— Гляди! Следи, куда она полетит и где сядет… Хоп!

Он размахнулся и бросил чайку вверх. Она плавно взвилась очень высоко и закружилась над нами, то взлетая ещё выше, то опускаясь, чёрные глазки её зорко всматривались вдаль. Она летала над нами долго, а Балберка следил за нею и беззвучно смеялся. Он взмахивал руками, делал ими круги и покрикивал:

— Ну, ну!.. шире!.. Не бойся, не замёрзнешь!.. Аль разомлела в темноте-то? Погуляй, полетай на воле-то!

А я не мог оторвать глаз от этой чудесной птицы, которая летала в голубом воздухе, вспыхивающем колючими искорками, и дивовался на неё, как на живую. Это не змей, который держится на нитке, взвешенной ветром. Чайка Балберки сама парит над нами, ныряет в воздухе и взмывает в высоту.

И теперь, вспоминая этот незабвенный час, я с гордостью думаю о нашем русском человеке, как он даровит, как его пытливый ум и беспокойная мечта окрыляли его на смелые творческие искания. Рыбак Балберка, неуклюжий, чудаковатый, который старался показать себя перед людьми испытанным моряком, суровым «морским волком», всё время мятежно размышлял над созданием планёра, который плавал бы в воздухе долго и красиво, сохраняя в полёте энергию первого толчка. Сейчас работа авиамоделистов — обычное дело, а тогда это не только мне, но и взрослым казалось чудом. Этот милый Балберка сам наслаждался своим изобретением и следил за своей, чайкой, позабыв всё на свете.

Ребятишки, которые вдали катались на коньках и носились на чунках, застыли на месте и, поражённые, наблюдали за полётом белой птицы. Некоторые из них подбежали к нам на коньках, но потом остановились, не решаясь приблизиться.

Чайка понемногу стала снижаться, словно устала от полёта, и Балберка, не отрывая от неё глаз, переходил с места на место и уговаривал её:

— Хорошо, милка… Полетала и хватит… Пора в своё гнёздышко. Только помни: спускайся ко мне на руки, а на лёд не смей!.. ушибёшься, крылышки поломаешь.

И чайка будто подчинялась его ласковому голосу: она ныряла всё чаще и трепетала, теряя равновесие. Вдруг она повернула прямо на Балберку, пронеслась мимо него и невесомо села на прибрежный снег. Балберка пожурил её:

— Чего же ты вольничаешь-то? Слушаться надо! Разобьёшься — лечить тебя придётся. Больше не озоруй!

Он осторожно поднял её, незаметно сложил ей крылья, и она в его руках опять показалась мне живой. Мелькнули передо мною знакомые перегородочки в сундучке и те же плясуны, лежащие кучкой друг на друге, сверкнули рыбки-блёсны и какая-то сплетённая из проволок и тоненьких палочек диковина. Я спросил у него, что это за изделие, но он опасливо закрыл его ладонью.

— Не зыркай глазами, куда не нужно. Это — секрет. Сглазишь, спугнёшь думку — всё в голове у меня и разоришь. Добро, что ты ещё шамайка: ребячий глаз без вереды. Только, гляди у меня, никому ни гу-гу!..

Он захлопнул крышку сундучка, и опять в замке раздался певучий звон.

— Ну вот…

Он хлопнул меня по спине, схватил за плечи и легко завертел волчком на льду. Он уже не старался казаться суровым и тяжёлым рыбаком, а превратился в весёлого парня, которому хочется играть и баловаться. Стал он лёгкий, расторопный, как мальчишка, лицо посвежело, и глаза стали лукаво-задорные. Он схватил свою рогатину, отставил сундучок в сторону и вскочил на чунки. Сильным упором рогатины промеж ног он рванул себя вперёд и полетел по льду быстро и легко. Не успел я очухаться, как он уже мчался далеко. Ноги его туго спаяны были с чунками, и он, нагнувшись вперёд, летел, как на крыльях, по сияющему ледяному полю. По солнечной дороге он убегал всё дальше и дальше, стал совсем маленьким и чёрненьким, как один из его болванцев, и похож был на странную птицу, которая летела в огненной полосе и взмахивала коротенькими крыльями.

Я забыл о своих чунках и смотрел на воздушный бег Балберки, как на чудесный полёт его чайки. В этом низкорослом, угловатом парне всё для меня было неожиданно ново и необыкновенно, словно он, всегдашний, неловкий, неразговорчивый, прятал себя, настоящего, в мешковатой одежде, как свои волшебные изделия в сундучке, а подлинный Балберка — вон он, быстролётный парень, который мчится к солнцу по солнечной дороге, радостно смеётся, когда бросает ввысь свою чайку и следит за её полётом. Мальчишки на коньках и на чунках тоже заворожено смотрели на его далёкую фигурку, на плавные взмахи его рук и мельканье рогатины и мысленно скользили за ним, недостижимым кудесником, который вот-вот растает в пылающем блистании льда. Вдруг он широким полукругом промчался в сторону, в небесно-голубой блеск ледяного поля и повернул обратно. Мальчишки сбились в кучу и застыли в завистливом оцепенении. Должно быть, у них так же гулко билось сердце, как и у меня. Балберка летел ко мне, как ветер; низко нагибаясь при каждом упоре рогатины, он как будто нёсся с горы. И когда он сделал широкий круг около меня, тормозя рогатиной по льду и разбрасывая белые брызги позади себя, я неудержимо смеялся от счастья. Он остановился рядом со мною, соскочил с чунок и тоже засмеялся. Дышал он во всю грудь, но совсем не устал, а только разгорячился. Он радовался и весь стал стройным и красивым, словно родился заново, как сказочный недотёпа Иван. С ликующим вопросом в глазах он хвастался:

— Вот как на чунках-то бегают! Я так могу целый день скакать без устали. Ну-ка, я тебя поучу, как на чунках держаться надо.

Так провозился он со мной с час. К своему удивлению, я инстинктивно нашёл какую-то устойчивую точку на чунках, сразу врос в них и поехал уверенно и быстро.

В этот же вечер Балберка с артелью рыбаков уехал на подлёдный лов куда-то очень далеко.

XLII

Подрядчица перебралась на квартиру в посёлок. Она с неделю не брала вещей: хотела опять поселиться в своей комнате, но окно не чинилось, и стёкол не вставляли. Дыру забили досками. Дверь законопатили паклей, и тепло в казарме держалось до утра. Василиса не добилась своего: её выжили без всякого скандала — выжили морозом и молчаливой враждой. Должно быть, она поняла, что бороться со всей казармой безнадёжно, а житьё в комнате не обещает ничего хорошего: резалки не оставят её в покое. И даже в лабазах, где работали женщины, её встречала общая ненависть. Ни криков, ни столкновений не было, но люди старались не замечать её, и на её злое ворчанье отвечали глухим безмолвием или запевали насмешливую пригудку:

Василиса веселится —
Квасит в тачке телеса.
А ночами ей не спится:
Донимают чудеса…

Она бродила по лабазам с застывшей яростью на лице. И всем было ясно, что она обдумывает какую-то коварную месть. Со всеми она расправиться не могла: впереди — весенняя путина, и она отвечала своим карманом за сохранность работоспособной артели. Все ждали от неё какой-нибудь подлой выходки. Особенно боялись за судьбу Прасковеи и Гали. Веников однажды не явился на работу, и в этот день Василиса победоносно расхаживала по лабазам и придиралась к работницам, но к Прасковее и Гале не подходила.

Работницы плечом к плечу стояли перед длинными столами и перебирали солёную рыбу. Эта работа на морозе была самой ненавистной: просолённую рыбу нужно было очищать от соли и грязи и укладывать в бочары. Руки коченели от холода и разъедались тузлучной солью.

Резалки плясали перед столами от стужи, грели руки под мышками или подносили их ко рту и дули на омертвелые пальцы. На подрядчицу они не обращали внимания: они не замечали даже её окриков и придирок, измученные этой проклятой работой. У каждой женщины урок был большой, а выполнить его при таких холодах не могла ни одна резалка. Все страдали от простуды, все задыхались от кашля. Несколько женщин слегли и метались в жару.