— С приключениями парень, — удивился Степан и некстати засмеялся. — Должон при такой оказии запивать. Тоскливый человек.

В кузнице было навалено много железа: должно быть, без меня кузнецу поручили делать большую работу. Оба — и Игнат и Степан — подозрительно поглядывали на эту свалку ржавых полос, стержней, болванок и не решались приняться за дело.

Игнат спохватился и надвинул картуз на глаза.

— Ну-ка, ребята!.. К мехам, Федяшка! Готовь молот, Степан!

Я до изнеможения раздувал меха, Степан бухал молотом, а Игнат звенел своим ручником. Раскалённое железо брызгало с наковальни красными брызгами, и я, несмотря на усталость, чувствовал себя хорошо — бодро, взволнованно, весело.

XXXI

Это солнечное, очень прозрачное осеннее воскресенье навсегда осталось в моей памяти. Воздух был тёплый, мягкий, а небо синело ласково, глубоко, словно улыбалось задумчиво, и в этой синеве высоко плыли белые нити паутин. Море сияло зеркальной полоской очень далеко, на горизонте, а белый песок с застывшей рябью переливался искрами. Стаи чаек белыми хлопьями летали вдали и над песком, и над морем.

По улице посёлка гуляли и толпились хороводами девчата и молодые женщины в разноцветных платьях и парни в пиджаках и рубашках. И близко и далеко разливались песни, где-то играла гармония. Шайками и врассыпную носились между взрослыми мальчишки.

Гриша повёл нас в гости к Харитону с Анфисой. Он почему-то тихо, с оглядкой, поговорил с Прасковеей, с Наташей и с матерью, а потом с лукавой улыбкой поманил меня пальцем и спросил шопотом:

— Ну, как, Васильич, есть у тебя охота погостить у Харитона?

Я так обрадовался, что обнял его за поясницу.

— Только про это — молчок. Беги на улицу и жди нас.

Одет он был в чёрный длинный пиджак, а под жилеткой синела рубашка с отложным воротником и гарусной верёвочкой с шариками на концах, завязанной махровым узлом. На ногах под узкими брюками навыпуск блестели начищенные ваксой щиблеты. Таким нарядным городским щёголем я его ещё никогда не видел. Поэтому я не мог оторвать от него глаз.

— Ты чего это уставился на меня, Васильич? Аль в диковинку?

— Больно уж ты, дядя Гриша, шиковато нарядный. Как барин.

— А мы с тобой богаче бар-то. У нас руки — неразменная монета.

В казарме было сумеречно: на стёклах лежал густой слой песочной пыли, похожей на грязный иней. От дыма и чада першило в горле. Девки и безмужние бабы ещё с утра ушли на улицу. Кузнец пошёл, должно быть, к Тарасу во всём будничном, низко надвинув засаленный картуз на глаза. На своих нарах неподвижно лежали только Феклушка да Гордей. От него начало дурно пахнуть, и этот тошнотный запах не могли заглушить ни дым, ни рыбное варево.

Мать с праздничным лицом наряжалась кропотливо, с одушевлением и часто поглядывала в осколок зеркальца. Наташа тоже наряжалась старательно, но равнодушно. Прасковея, стройная, крупная, одетая по-городски — в длинной серой юбке с брыжами на подоле в три ряда, в плисовой кофточке с крыльями на плечах, — мастерила из своих толстых золотистых кос какую-то замысловатую корону. Во рту у неё торчали чёрные шпильки.

Мне показалось, что у ворот я ждал их очень долго.

Длинная улица в пыльных клочках колючек расцветала вдали пёстрыми платками, кофтами и чёрными картузами. Дальше на площади, которая скрывалась за домами направо, был толкучий базар, и там по праздникам люди топтались по целым дням. Трактиры битком набивались рабочими, и из открытых дверей вырывались пьяные песни, крики и глухие звуки «заводной машины». Стоны, завывания и уханье барабана и сейчас доносились оттуда, заглушённые далью.

Шли мы по улице медленно, степенно, празднично, как принято было в деревне и в той, рабочей, части Астрахани, где мы жили у Манюшки. Даже походка у всех была другая: Гриша шагал вразвалочку, но по живости нрава перекидывался с женщинами шуточками и улыбочками. Иногда шалил со мною: подхватывал меня рукою под мышку и пробовал вскинуть кверху. И я был доволен, что он только чуть-чуть отрывал, меня от земли.

Прасковея выступала, как хозяйка, с насмешливой самоуверенностью, зная себе цену. Она держала левой рукой подол длинной своей юбки, и круглое в рябинах лицо её казалось мне очень хорошим.

Мне было приятно итти с ними: я любил их и чувствовал, что и они меня любят. Гриша казался мне неугомонно-весёлым и радостно кудрявым, но я всегда чувствовал, что в душе у него таится какая-то, неведомая мне, беспокойная дума. Эту его силу и тайную думу знает только Прасковея: они часто секретничают, куда-то незаметно уходят, а в казарме мимолётно переговариваются глазами и сдержанными усмешками.

Вот в чём было моё счастье: меня окружали хорошие, надёжные люди, которые и за себя умеют постоять, и дружбу завязать, и в артели жить, как в своей семье. Они не кичились, не считали себя лучше и умнее других, не распоряжались, а жили, как все, теряясь в общей массе людей. Но я замечал, что и Гришу, и Прасковею народ уважал и считал их опытными, знающими все распорядки на промысле.

Когда мы проходили мимо хороводов, Гришу окликали, громко здоровались с ним, а он снимал картуз и помахивал им над головой. У него, должно быть, всюду были дружки и приятели. Так мы прошли через площадь, потолкались на базаре, а потом возвратились назад и свернули в узенький проулочек, к берегу между низенькими и слепенькими мазанками с маленькими палисадничками и пыльными вётлами перед окошечками. В каждом дворике, за камышовым плетнём, на маленьких вешелах вялилась рыба, поблёскивая чешуёй. За калитками лаяли собаки и кудахтали куры. Гриша и Прасковея шли уверенно: значит, они не раз бывали у Харитона с Анфисой. Землянки и мазанки торчали здесь густо, выползая на горбы старых барханов и сползая во впадины. С давних пор в этих конурах жили осевшие ватажники, которые работали попрежнему на промыслах. Бабы держали овец, коз, кур и торговали на базаре бараньим топлёным салом и яйцами, а на дому тайно держали кабачки. Те, кто был поудачливее, хищничали по ерикам.

Гриша рассказывал по дороге:

— Народ здесь разный. Есть скаредный и неверный — обманом живут, по-воровски рыбу ловят, рабочих спаивают, обирают их догола, на карсаков шайками нападают и овец режут. А есть свойские ребята, надёжные. Одно только хорошо здесь: все ненавидят и полицию, и сыщиков. Да и полиция их боится: не то что арестовать кого-нибудь, а сама оберегает их. Ведь и полицейскому жизнь дорога.

Из проулка мы вышли на прибрежный песок и побрели вдоль носатых бударок, которые длинным рядом тянулись по берегу, упираясь бортами одна в другую.

В круглой котловине, в зарослях колючек и высокой полыни сгрудились в тесную кучу и мазанки, и землянки без улочек и проулков. По узенькой тропочке среди мусора и свалок камыша мы гуськом пробирались между хижинками и сарайчиками. Всюду на песке играли чумазые детишки, на скамейках у стен сидели бабы и мужики и грызли семечки. С разных сторон доносились пьяные песни, глухие и невнятные: должно быть, в подпольных кабачках гуляли промысловые рабочие.

Гриша провёл нас к мазанке, которая прижималась к крутому склону старинного бархана, заросшего какой-то злой травой и бурым кустарником, похожим на хворост. У соседней землянки сидели желтоволосая женщина с ребёнком на коленях и бородатый рабочий в сапогах с широкими рыбацкими голенищами. Гриша снял картуз и крикнул по-приятельски:

— С благополучием, Артём Петрович!

Рабочий тоже снял картуз и неодобрительно возразил:

— С полицией благополучия не бывает, Григорий. Нынче ночью сыщика поймали… из Астрахани, говорят. Маленько будто покачали его. А он словно бы со страху куда-то в пески убежал. Вот сыщика-то полиция и ищет. Да разве сыщика сыщешь?

И он равнодушно отвернулся.

Из маленькой двери землянки выглянул Харитон, в пиджаке, в брюках навыпуск. Видно было, что он обрадовался нам. Анфиса встретила нас в тесной комнатке, недавно выбеленной и светлой. Окошечки были совсем маленькие. Старая деревянная кровать тоже белела чистым покрывалом и пухлыми подушками. Анфиса бросилась к женщинам и, вскрикивая, обнималась с ними и целовалась. На столе, покрытом блестящей клеёнкой, кипел самовар и лежала вкусная связка кренделей. Волшебная гармония, блистая колокольчиками и серебряными ладами, висела на ремне над кроватью.