Я мстительно усмехнулся и съязвил:
— Да на кой ты мне нужна-то? Ты только прыгала всю дорогу, как собачонка. А я не маленький и не в лесу: у меня и глаза, и кулаки, и язык есть. Эка, подумаешь, беда какая! Заведи меня куда хошь — я дорогу найду и никого не боюсь. А ты ещё куклами тешишься.
И я победоносно пошёл через дорогу к воротам, форсисто склонив голову к плечу, как отец.
Дунярка подбежала ко мне и, задыхаясь, схватила меня за руку.
— Ой, Феденька, как я прогадала-то!.. — виновато затараторила она. — Не сердись ты на меня, размиленький. Будешь сердце на меня иметь — разнесчастная буду и исплачусь вся. Чай, я это любя сделала. Думала: вот, мол, он упадёт духом, позовёт меня — а я тут как тут перед ним. А ты вон какой! И с озорниками сладил, и с людями обошёлся… И шёл-то как резво, словно червонный валет! А я в дурах осталась. Давай, миленький, помиримся.
XI
Никогда ещё я не видел мать такой весёлой, беспокойной и хлопотливой. Глаза её стали ещё круглее, в них играла затаённая радость и что-то похожее на переливы воды в родничке. Утром она нарядилась и, прихорашиваясь, бегущей походкой ушла в город. А мы с Дуняркой сидели за каретником, и я учил её читать. Она необычно робко и виновато слушала, как я называл буквы, тыкая в них пальцем, и строго приказывал ей повторять их за мною. Когда она ошибалась и забывала их, я сердился, и она в отчаянии лепетала:
— Беспонятная я какая! Буквы-то у меня, как мухи летают, и ни одну не поймаешь. А ты их, как бисер, перебираешь и слова говоришь. Чудо-то какое!
Я видел, что Дунярке скучно, что ей хочется играть и выдумывать что-то новое, интересное, и беспокойное. Она непоседа, любит толкаться среди людей, горячо хватается за работу и соревнуется в быстроте и со мною, и со взрослыми. Она жадно слушает россказни Манюшки и очень живо изображает барынь и купчих и передразнивает их, как будто не мать, а она проводила с ними время. И это выходило у неё так хорошо, что мы покатывались со смеху, а Манюшка кудахтала:
— Актёрка ты, Душка, чистая актёрка. Ну, прямо они у тебя всамделешные! Ежели бы они увидали… ух, в обморок бы упали! — И с притворным недовольством совестила её: — Не делай этого… не греши, Дунюшка. Они благо нам делают, а ты их насмех поднимаешь.
И я удивлялся, почему Дунярка запоминает всякую чепуху, замечает в людях их смешные и забавные стороны и в танцах сразу подхватывает самые сложные движения, а ни одна буква не держится у неё в голове.
Мать пришла с покупками, весёлая, праздничная, и похвалилась мне:
— Всё купила, что надо: и коленкору, и бумазеи. И тебя наряжу. Отец сам выбирал и денег не жалел. К Раисе пойдём.
Я даже подпрыгнул от радости.
— Нынче же пойдём… сейчас же…
Из-под вешелов вышла Степанида, тяжело волоча больные ноги, и с угрюмой усмешкой ткнула в бумажный свёрток кривыми пальцами в шрамах.
— Ну, вот и кандалы себе купила. Ты бы крылышки-то не распускала, голуба, а то и пёрышки общипают, и косточки поломают.
Мать беззаботно засмеялась:
— А я, тётушка Степанида, и думать не думаю. Хуже не будет. Я — как лозинка: гнуть гнули, а не сломали. Я все невзгоды вынесу, никакой работы не боюсь, всякие беды переживу, зато — на вольной волюшке, сама за себя в ответе.
— Эта вольная-то волюшка вот до чего меня довела! — прогудела Степанида и шлёпнула себя ладонью по лицу и по ноге. — А была не хуже тебя — красивая девка и плясала разудало. Я к чему тебе говорю? К тому, чтобы ты ощетинилась, чтоб ко всякому лиху готова была. Ежели бы ты хвост поджала да захныкала, я бы тебе и слова не сказала. Поезжай! Без страха поезжай, только держись крепче и обиду никому не спускай. Пореветь захочется — озорничай, помыкать будут — на рожон лезь. К артели будь поближе. Там озорников да озорниц любят. Раиса тебе тоже добрый совет даст. Сейчас люди по-новому думают. Она вон красоту-то сберегла. Умная, крепкая бабёнка. Она и Тришу в люди вывела: галахом был — спасла. А сейчас он души в ней не чает.
У матери дрогнуло лицо, и глаза помутнели от слёз. Она рванулась к Степаниде и неожиданно поцеловала её.
— Ты как мать мне, тётушка Степанида: и приветила, и позаботилась. Век тебя не забуду.
Степанида улыбнулась, но веки у неё набухли.
— А ты, Настя, сердцу своему воли не давай. Деревню-то свою забудь. Тут такие мухи, как ты, сами к паукам в тенёты летят. Целоваться не лезь — губы вырвут и зубы выбьют.
— Уж не ты ли, тётушка Степанида? — растроганно засмеялась мать. А Степанида пошлёпала её по спине и сразу же оттолкнула от себя.
— Парнишку вот своего береги!.. — сердито пробасила она. — Он такой же, как ты, доверчивый. Его вон и Душка вокруг пальца обводит.
— А я, тётка Степанида, и тебя обведу, — откликнулась Дунярка из своего уголка и хвастливо захохотала.
— Знаю. Хоть и хвалю за характер, а под руку попадёшься — не помилую.
После обеда мы с матерью пошли к Раисе. Она жила недалеко от Волги, в деревянном доме на высоком кирпичном фундаменте, с красивыми вырезными наличниками. Во дворе был настоящий сад. Яблони были осыпаны восковыми яблоками, масленисто синели сливы, покрытые седой пыльцой. По обе стороны высокого крыльца на клумбах перед окнами пылали цветы. Развёртывались тугие розы — красные, белые, розовые… Пахло пьяняще приятно. В саду, в холодке, на скамейках сидели женщины с младенцами, а на дорожке перед ними играли хорошо одетые мальчики и девочки. В открытое окно высунулась из-за кружевной занавески гладко причёсанная Раиса.
— А-а, Настя пришла… и ты, отрок! Ну, ну, пожалуйте в горницу!
Она в окне показалась мне такой же гордой, как и у нас в комнате. Пока мы поднимались на крыльцо, она сама вышла навстречу.
— Ну как, отрок? Нравится тебе наш двор?
— Цветов-то! — поражённый, крикнул я, не отрывая глаз от клумбы. — Я сроду этого не видал.
— Благодать-то какая! — пропела мать вздыхая. — Словно в раю.
Раиса, довольная, с наслаждением оглядывала и сад, и цветы.
— Люблю жизнь украшать. Я и квартиру себе нарочно такую выбрала. Долго искала. И на хозяина такого напала — на садовода. Цветники я сама сделала. Лучше цветов нет ничего на свете: они как музыка для души. И каждый цветок смеётся по-своему. Как ты думаешь, отрок? В садах Черномора было хуже, чем здесь. Там хоть и пышно и волшебно, но сердцу не мило. В неволе и цветы не веселят. А здесь хоть и маленький уголок, простенький, тихонький, да на свободе.
В широком цветистом капоте, подпоясанная шёлковой верёвочкой с кистями, Раиса взяла мать под руку и повела в комнату. Тяжёлая корона волос на голове переливалась золотом. Нет, она не была похожа на Людмилу: это была Царевна-Лебедь.
Комната была просторная и светлая, оклеенная розовыми обоями. Всюду — и на окнах, и на скамеечках — стояли в плошках и зелёных кадушечках цветы и настоящие деревца с крупными восковыми листьями. Дверь в другую комнату завешена длинной лиловой занавеской с бахромой, сияющей, как ковыль. На стенах висели картины в рамах. Одна из них большая: по широкой реке плывёт нарядная лодка, впереди гребут вёслами мужики, а посредине, развалившись, сидит богато одетый человек. Он задумался: должно быть, тоскует. Перед ним полулежит красивая девушка с длинными косами, в широких штанах до самых щиколоток.
— Это Стенька Разин с персидской царевной, — объяснила Раиса. — Слышал ты когда-нибудь о Стеньке Разине, отрок?
— У нас о Стеньке рассказывали, — похвалился я. — Это — разбойник. Купцов на Волге грабил.
— А вот и нет, отрок, — строго оборвала меня Раиса. — Степан Разин за народ с барами дрался. Он мужиков поднимал, и народ шёл с ним против помещиков, чтобы землю у них отобрать и крепость уничтожить. А разбойником помещики его называли. Здесь, на картине, он бездельником и кутилой нарисован. Он не такой был: он был простой бесстрашный человек и свободу любил. Он и жизни своей не пожалел, чтобы свободы добиться.
И она вдруг хорошо улыбнулась матери.