— Казармы спасай! — задыхаясь, крикнул кто-то из них. — Чорт с ними, с лабазами да с сараями! Надо казармы охранять: сгорят — на улице очутишься.
И вдруг я заметил густой дым под застрехой нашего лабаза, где работали резалки. Огненные крылья взмахивали и в проулке, в камышовой стене дворового плота. Как загорелись эти постройки, мне было непонятно. Мы с Прасковеей и Галей побежали к своей казарме. Во дворе бегали женщины и визгливо кричали.
— Беги в казарму — к матери! — приказала мне Прасковея и грубо толкнула Галю. — Иди, Галька, да всех успокой: чтобы никто с нар не трогался. Казармы отстоим. Я здесь сама людями распоряжусь.
Каретник уже весь был в дыму, из-под крыши взмахивало красное и мутное пламя. Из нашей казармы выбегали со стонами и плачем женщины с пожитками. Галя крикнула повелительно:
— Чего всполошились? Несите свою хурду обратно! Ишь, захотелось на морозе околеть!..
В казарме была несусветная суета: женщины связывали свои постельки, надевали шубы и кричали не поймёшь что… Кое-кто уже тащил узлы к двери. Я крикнул, надрывая горло:
— Ничего не будет… Оставайтесь!.. Не сгорим!
Галя, как хозяйка, вошла в казарму и сварливо крикнула:
— Это ещё чего выдумали! Кто это вас с места согнал? Чтобы никакой суматохи не было! Ишь, заревели да захныкали! И больных всех растревожили.
Одни недоверчиво топтались на месте, другие виновато возвращались на свои нары.
Мать сидела на постели и в ужасе смотрела на меня широко открытыми глазами. Волосы у неё растрепались, грудь дышала порывисто и судорожно.
— Сгорим, Федя… огонь везде… Мне баушка Наталья являлась… Не миновать беды… Не ходи ты никуда, Федя… со мной будь…
Я разделся и уложил её на постель.
— Гриша тоже являлся… Ничего не говорил, а только глядел на меня с улыбочкой…
В казарме все успокоились, но разговаривали тревожно. Наташа сидела на нарах в ногах Феклушки и шепталась с нею. Кузнечиха попрежнему лежала пластом и не шевелилась.
XLIII
У нас на промысле сгорели лабаз и плот. На месте их торчали только чёрные, в крупной сизой чешуе, столбы. И от этого на дворе стало пусто. Пахло горелой рыбой.
Мать утром встала здоровая и бодрая, словно болезнь стряхнула с неё и изнурительную усталость и печаль. Только руки у неё были завязаны.
Работы для резалок прекратились, и все толпились в казарме. Веникова уже не было на промысле: говорили, что управляющий его отправил куда-то далеко на Эмбу.
Рыбаки возвратились с моря, привезли полные возы рыбы и свалили её на дворе. Через день я встретил Балберку. Как обычно, он был неуклюже важен и шагал тяжело и расчётливо. Он сообщил мне, что утром, после завтрака, побежит на чунках в Гурьев с какими-то бумагами от конторы. Я вышел на берег с чунками, чтобы проводить его. На чунках я уже стоял твёрдо и сразу находил точку опоры и упругое равновесие. Я уже не боялся упасть, и ноги мои уже не уставали.
Когда я увидел Балберку с сумкой за плечами, с его высокой рогатиной и лёгкими чунками, я помчался к берегу стрелой. Вслед за Балберкой шли Карп Ильич и Корней. Все они одеты были в короткие меховые шубейки. Балберка уже готовился стать на чунки, когда я подбежал к нему. Карп Ильич что-то отечески внушал ему, а Корней похлопывал его по сумке и ободряюще говорил:
— Ничего, ничего… Аль такому бегуну впервой скакать-то?
Карп Ильич хмуро возразил:
— Волков сейчас много… Ты, Яфим, в оба гляди… сохрани бог! Засветло на стан норови. А потом, главное дело, — пурга, буран. Он хоть и не предвидится, а раз на раз не приходится!
Балберка досадливо дёрнул головой и пробурчал:
— Да знаю… Чай, мне не внове.
Он смущённо улыбнулся и неуклюже обнялся и с Карпом Ильичом, и с Корнеем. И как будто впервые заметив меня, дружески подмигнул мне:
— Ну, как ты на чунках-то? Аль со мной собрался? Как, дядя Карп, и ты, дядя Корней, можно ему в Гурьев со мной кульером бежать?
И сам засмеялся своей шутке.
Корней пошевелил усами, белыми от инея, и, щёлкнув рукавицами, тоже подмигнул мне:
— А в сам-деле, тоже бегун на чунках стал. В Балберкиных руках был. Пожалуй, в пристяжку годится.
Карп Ильич положил мне руку на шапку и хмуро отшутился:
— Он ещё ни одной книжки мне не прочитал. Вот потрудится со мной чтением, да подрастёт маленько, да с нами на лов сбегает, тогда и кульером пустить можно. Ну, с богом, Яфим! Оберегайся там, оглядывайся! А ежели к бурану дело повернёт, на стану отсиживайся. Валяй, мир дорогой!
Балберка вскочил на чунки и сразу же одним ударом рогатины отбросил себя от нас на ледяное поле. Я тоже вскочил на чунки и начал толкать себя вслед за Балберкой. Но он размеренно и плавно заработал своей тяжёлой рогатиной, гибко наклоняясь и разгибаясь, и через минуту летел уже недостижимо далеко впереди. Провожал я его недолго: он быстро удалялся от меня и скоро стал маленьким, как заяц. Я с сожалением и завистью глядел ему вслед до тех пор, пока он не исчез из моих глаз.
Через неделю обе казармы опять забунтовали: подрядчица при расчёте сделала вычеты с больных, а со дня прекращения работ после пожара — со всех работниц и рабочих.
Мать после болезни была странно возбуждена: она стала нервно-порывистой, разговорчивой, непоседливой, словно переживала какую-то большую радость. Ей не сиделось на месте, и она подбегала то к Прасковее, то к Олёне, то к Марийке с Галей, то к той, то к другой резалке, с которыми раньше и словом не обмолвилась, и страстно говорила с ними, горячая, нетерпеливая, охваченная какой-то беспокойной мыслью.
Она рвалась куда-то, что-то ей нужно было сделать сейчас же, взбулгачить товарок, поднять всех на ноги… И тихие, незаметные женщины ёжились, испуганно замыкались, а потом с изумлением слушали её, заражались её пылом и волновались. Прасковея следила за нею и улыбалась про себя, не отрываясь от рукоделья. Потом она неторопливо принарядилась и надела шубу.
— Ну-ка, Галя, Олёна, Наташа! Собирайтесь! Одевайся, Настя! Пойдём в мужскую казарму, а потом на другие промысла.
Я тоже оделся и выбежал на воздух. Не ожидая их, бегом пустился к мужской казарме. И опять, как в первый раз, я одурел и задохнулся от махорочного дыма и едучей горечи в горле. Многие из рыбаков лежали на нарах и дымили цыгарками. Так же, как и раньше, кучка рабочих играла в карты за столом, и где-то в дыму пиликала гармошка. Карп Ильич с Корнеем сидели рядом на своих нарах и с угрюмой озабоченностью толковали о чём-то, опираясь локтями о колени.
Мне показалось, что они встретили меня неприветливо: глаза их безразлично скользнули по мне и задумчиво уткнулись в пол. Карп Ильич с трудом выпрямился, как старик, и сурово сказал:
— Вот и Балберки нашего нет, моряк: ни слуху, ни духу. Не знаем, что и думать. Далеко ли до Гурьева-то! Пешком можно за это время туда сходить и воротиться. На чунках то три дня — много. Боюсь, как бы волки его не растерзали.
Корней неуверенно негодовал:
— Какие там волки! Первый раз, что ли, он на чунках-то бегает? Прихворнул где-нибудь по дороге. Не явится завтра — сам побегу.
Я верил в отвагу и ловкость Балберки и был убеждён, что он жив и ему не страшны никакие опасности.
— Чтобы Балберка сплоховал — и думки у меня нет! — горячо запротестовал я.
— Верить товарищу надо — этим дружба держится, — поучительно сказал Карп Ильич, но в глазах его темнело угрюмое беспокойство. — А полагаться на одну веру нельзя. Дружба заботой да подмогой крепка. На розыски надо бежать. Управляющий злобится, а верхового не послал. Лошадь-то пожалел, а о человеке не подумал.
— Не прибудет завтра — стрелой полечу, — повторил Корней, набивая трубочку.
— Ну, а ты с какими вестями прибежал? — спросил Карп Ильич и нехотя улыбнулся.
— Резалки сюда к вам идут: Прасковея с мамой и ещё две… — торопливо ответил я. — За подмогой к вам. Подрядчица и контора совсем их замаяли.
— Что же, это общее дело, помогать надо, — согласился Карп Ильич и задумался. — Только с умом надо, без ножей да без булги.