Но «Робинзона» в руках у меня не было. Я забыл о нём, когда схватился с Гаврюшкой, и мы, должно быть, затоптали книжку в песок. Мне было больно от этой потери: я любил эту книжку, как бесценный подарок Раисы. Я рванулся назад, но навстречу мне бежали волны в барашках и окатывали меня брызгами, словно торопили меня…

— Скорее беги на берег!

Гаврюшка тащил меня за руку и испуганно оглядывался.

— Не видишь, что ли, слепота? Волны-то уж выше колен. Бежим скорее! Беда, ежели шквал нахлынет: свалит и в море утащит. Один раз я чуть не утонул: так же вот замешкался недалеко от баржи — хотел в брюхо ей залезть, а моряна-то тут как тут… Я — бежать, а волны-то быстрее меня. Ну, и свалил меня один шквал. Насилу спасся. Море, должно быть, никого не допускает до баржи-то. Там обязательно клад есть… сокровища заколдованные…

Я бежал уже с трудом, вприпрыжку, и вода казалась мне густой и липкой. Волны мчались далеко впереди, играя ослепительно белой пеной на солнце. Они неслись на жёлтый песок, сталкивались, взрывались брызгами, и чудилось, что эти снежно-белые толпы резвились, прыгали, хохотали, шумели, как ливень, разбегались по широкой дуге прибрежья и обмывали пески снежной пеной. До сухого берега было недалеко, но море уже бурлило в сваях пустого плота и в свалке лодок на песчаных буграх: Гаврюшка бежал впереди меня и беспокойно оглядывался на волны. Он, вероятно, ещё не мог пережить недавнего страха перед озорными шквалами. Но мне было весело и совсем не страшно. Я впервые в жизни видел это чудо: почему море, которое блистало очень далеко, вдруг ожило, забеспокоилось и неудержимо полилось на берег? Что его взбудоражило, какая сила забушевала в нём и заставила его залить эти пески, как в полую воду? И мне чудилось, что волны смеются, смотрят на меня множеством зелёных глаз, по-мальчишечьи дразнят меня и зовут играть с ними, хватая за ноги. Они плещут в меня брызгами, звенят колокольчиками и переливаются птичьими голосами. Глазам было больно от ослепительных вспышек солнца, и пронзительные искры метелью летали всюду, мерцали, трепетали и рассыпались радужной пылью. Я забыл о своём «Робинзоне», забыл о своих пережитых невзгодах, забыл обо всём: я вдруг очутился в сказочном мире — в мире неожиданных видений, волшебных перемен, где сияющие пески и живое море — без конца и края, и небо тоже живое, как море, с белыми облачками-коврами-самолётами. Ветер, тёплый и упругий, ласково треплет мои волосы и срывает пену с убегающих волн. Он пахнет солодом и подсолнухами. Я впервые переживал минуты счастья, когда небо так близко — на взмах руки, когда хочется взлететь чайкой, реять над морем и встречать бесконечные толпы волн, нарядных, как девушки в троицын день, украшенные зеленью и цветами.

Я очнулся в ту минуту, когда почувствовал, что ноги мои погружаются в горячий сухой песок.

Гаврюшка шлёпал меня по спине и смеялся приплясывая:

— А мы всё-таки перехитрили чортову моряну-то — ускользнули от её пасти-напасти. Она только что просыпалась — потягивалась да позёвывала. Черти-то морские во-он где крыльями машут да пасти разевают — там, где небо с морем сходится. Бывает так, что озлится море и начнёт махать через двор, через плоты — на улицу. По улице и по дворам на лодках ездят. Папаша тогда весёлый бывает, сам на лодке с шестом носится и всегда меня с собой берёт. Один раз он поплыл со мной в бондарню. Я на лодке один остался, а пока он в бондарне-то распоряжался, я не будь плох: шест в руки — и давай по двору гулять… Слышу, папаша орёт: «Эх ты, мореход! Держи сюда бударку-то. За то, что ты, говорит, смелый — хвалю, а за то, что без спросу поплыл — уши нарву». Ну, я и стал сгоряча бударку толкать. Ослеп от страху да к воротам нос направил. А тут шквалы один другого злее налетели и давай мою бударку, как щепку, бросать. Не помню, как к папаше подплыл. Увидел только, как он вцепился в борт, повернул кормой к лесенке и вскочил, как молоденький. Жду, вот он сейчас мне выволочку даст, а он кричит: «Ну, Гаврюшка, раз взялся за шест, толкай в мужскую казарму, через улицу, на соляной двор! Надо гнать рабочих клёпки и чаны спасать — колья вбивать, ограду делать». Ох, и ловко я тогда с радости катал его! А он сидит, смотрит на меня и только бородой со смеху трясёт…

Я стоял на горячем песке, усеянном пёстрыми ракушками, и смотрел на наплески воды неподалёку от нас: эти наплески шаг за шагом покрывали песок, ползли всё дальше и дальше на берег, а песок, лёгкий, как пыль, плавал на приливных всплесках, как чешуя. Ветер дул уже порывами и толкал меня назад, дальше, на берег. И вот вода уже опять облила мои ноги, словно прогоняла со своего пути. Я стал отступать, пятиться назад, но потоки и наплески обгоняли меня. Гаврюшка смеялся и отшибал от себя воду, а она как будто сердилась и хватала его за ноги.

— Ух, и злые они, черти! Ты не гляди, что они ластятся да лижутся, как щенята. Проморгал — враз тебя облапят и уволокут в море. Они только с бударкой ничего сделать не могут: на бударке я, как чайка, поплыву навстречь, только дай мне вёсла в руки…

Мне смешно было слушать его хвастовство: он трусливо улепётывал от наплесков маленьких волн, а грозился плыть на лодке в открытое море, навстречу бушующим шквалам.

Вся песчаная даль, которая уходила к горизонту, где море сияло узкой полоской, теперь неоглядно блистала приливом, и волны в кудрявых барашках бежали всюду к берегу. Мы с Гаврюшкой пятились от широких взмётов воды, а они плавными порывами настигали и перегоняли нас.

И вдруг я заметил, что баржа, которая мёртво лежала на боку, выпрямилась, повернулась носом навстречу ветру, и корма её с огромным рулём медленно поплыла в сторону: с носа баржи спускалась толстая цепь и погружалась в воду. Дыра чернела, как диковинная рана, обнажая три бурых ребра. Я застыл, поражённый этим новым чудом, и не чувствовал, как волны обливают мои ноги. Гаврюшка, отбегая от воды, был уже далеко и кричал, махая рукою:

— Скорее беги, удирай! Не взвидишь, как волна-то тебя с ног свалит. Эх, вот бы сейчас на бударке к барже-то!.. Побежим к плоту — там тоже вода. Пока добежим, вода до лодок доберётся. Может, на наше счастье, бударочку с вёслами найдём…

А я стоял и не мог оторвать глаз от баржи. Мимо неё, облизывая старые доски, догоняя друг друга, неслись волны. На моих глазах произошли удивительные перемены. Когда я бежал к барже по щербатому песку, баржа лежала на сухом месте, а сейчас там волнуется море. Оно плещется и здесь, недалеко от песчаных бугров и крутых обрывов. Жиротопня дымится на высоком песчаном кургане. Старик жиротоп, молчаливый, с больными ногами и плачущими глазами в разбухших веках, весь пропитанный рыбьим жиром, машет нам своим длинным черпаком и что-то кричит, встряхивая закопчённой бородой.

Меня ударил холодный шквал и швырнул в воду. От неожиданности и студёной волны я заорал и хотел вскочить, но другая волна с грохотом накрыла меня, потом подбросила кверху, и я захлебнулся солёной водой. Волна хлынула на берег, и я очутился на песке, который смывался в море. С рубашки и штанишек ручьями стекала вода. Дрожа от холода, я хотел побежать к Гаврюшке, который прыгал на песке и скалил зубы от хохота. В этот момент зелёная волна опять с рёвом толкнула меня и облила до плеч, но я удержался на ногах. И когда она понеслась дальше, я увидел растрёпанную книжку, листы которой веером колыхались в воде. Я успел схватить её и, убегая от волн, бросился со всех ног к Гаврюшке. Это был мой «Робинзон». Он, как и положено ему, не утонул: волны выбросили его на берег.

Я пустился бежать на промысел — домой, в казарму, чтобы переодеться. Гаврюшка хохотал и плясал от удовольствия. Когда я пробежал мимо него, он крикнул мне требовательно:

— Сейчас же прибегай сюда, как переоденешься. Я ждать буду. К лодкам пойду, поищу бударку с вёслами…

Дед-жиротоп махал мне черпаком и мычал что-то невнятное. Он смеялся.

Перед воротами меня догнал Гаврюшка и схватил за руку.

— Я — тоже с тобой, только не через двор, а вдоль забора и по улице. На дворе увидит папаша и прогонит домой.