Я — девчонка сходная:
Горько — не заплачу я,
С гадким я — холодная,
С милым я — горячая!

Колючий песок кружился по двору вихрями, пронзительно бил в лицо и засыпал глаза. Я уже до этого успел приспособиться к ветру: щурился, оставляя узенькую щёлочку между веками, а когда на ресницах оседала пыль, становилось легче — песок сам защищал глаза. Галя опускала платок ниже глаз и быстро вскидывала голову, чтобы взглянуть на дорогу. А дорога заметалась песчаной позёмкой, покрывалась рябью и сугробиками. И только бегущие навстречу лошади с арбами и белоголовые девчата на арбах были нашими вешками. Арбы катились одна за другой, и мне казалось, что в ящиках лежит не рыба, а песок. Девки визгливо кричали на своих лошадей. За нами тоже бежали лошади с хвостами на отлёте. Они часто скрывались в облаках песчаной мглы и опять появлялись, как призраки. А там, где на днях синело море, бушевали клубастые облака ржавого цвета.

Сначала я мучительно терпел ожоги и, надвинув на нос козырёк картуза, храбро покрикивал на лошадь. Но когда вьюга захлестала нас под барханами, я не выдержал и уткнулся в угол вонючего ящика. Галя засмеялась и шлёпнула меня вожжами по спине.

— Эге, хлопчик! Не надолго же тебя хватило! А ну, дай я завяжу тебе лицо фартуком.

Но я опять вскочил на ноги: насмешка Гали была больнее ожогов и ослепляющей пыли. Я не маленький, чтобы окутывали мне голову фартуком. Рабочие не завязывали своих лиц: они только низко надвигали на лоб картузы. Правда, у них были бороды, их забивало песком, и мне было смешно, когда мужики трепали их, как куделю, а песок вылетал из волос, как дым. Не сладко было носить бороды в такие песчаные дни. Карманка тоже морщился от улыбки, когда бородачи выбивали пальцами песок из густой заросли на лице: у него не было бороды, в реденькой шерсти на щеках и подбородке песок не задерживался. И я догадался, что бороды у карсаков потому не растут и узенькие глаза потому щурятся, что они живут в барханах и приспособились к песчаным бурям.

Я храбро подставил лицо навстречу вихрям — и чуть не задохся от сухой пыли, но, прижмурив веки, лихо крикнул на лошадь. Чтобы обезоружить Галю, я обнял её за поясницу и настойчиво потребовал:

— Дай-ка вожжи-то, Галя! Я ведь дома хорошо с лошадьми обходился: на гумно один ездил, и за водой на реку, и боронил…

Она засмеялась.

— Ишь, ловкий какой! Валяй! Погляжу, какой ты наездник.

Я подхватил вожжи, и мне сразу стало хорошо. Может быть, лошадь, почуяв вожжи в руках такого мужчины, как я, побежала бойко, взмахивая головой. И мне было лестно, когда Галя поощрительно пошлёпала меня по плечу и удивлённо крикнула:

— Ой, люди добрые! Да он же — настоящий чумак!

Девчата, закутанные в платки, и бородатые рабочие гнали своих лошадёнок и вожжами, и кнутом, мелькали мимо нас в мутной вьюге и кричали что-то невнятное. Я с гордостью держал вожжи в руках и правил, как самосильный возчик. Когда порывы ветра бросали песок в лицо, я отворачивался, отплёвывался и опять бодро орудовал вожжами, властно покрикивая на лошадь. Сначала Галя следила за мною и, посмеиваясь, командовала:

— Правее держи, хлопчик! На морду встречного коня налетишь.

Она не раз пыталась вцепиться в вожжу, но я локтем отшибал её руку и кричал сердито:

— Не мешай, Галя! И без тебя знаю… Дорогу-то песком заметает — лошади трудно.

Из-под платка смеялись мне лукавые глаза. А лошадь поворачивала ко мне уши и послушно бежала туда, куда я направлял её.

До рыбачьего стана было вёрст пять, но мне показалось, что ехали мы очень долго. Я изнемог от жгучей, непроглядной бури, на зубах хрустела песчаная каша, глаза плакали и закрывались от режущей пыли. И как я ни щурился, как ни смигивал песок, он засорял глаза. Но я не сдавался: мне обязательно нужно было доказать Гале, что я хоть и без платка, а с честью выдержу эту чортову дорогу и не хуже её могу управлять лошадью.

Мы выехали в широкую долину в зарослях лозняка и седого камыша по берегу реки. Стало сразу легко на душе, когда передо мною прохладно зазеленели клочья колючек и жирные пятна толстой ползучей травы, похожей на пырей. Всюду трепалась на ветру серая полынь. Песчаная пыль здесь уже не била в глаза, а проносилась очень высоко и улетала к морю. Оно блистало совсем рядом и морщилось рябью и овчинными волнами, которые быстро убегали от берега в запылённую даль.

Рыбачьи станы разбросаны были по обеим сторонам ерика: тут тоже на просмолённых сваях сползали в реку плоты, а около них колыхалась рыбачья посуда. Поодаль от плотов пластались длинные бараки. Таких ериков по побережью было много — и больших, и маленьких.

Перед плотом стояли несколько одноколок, одна за другой, и ждали своей очереди. Мы остановились позади последней. Из-за плота выезжали арбы, нагружённые рыбой. Девки, забинтованные платками, разудало покрикивали и взмахивали вожжами.

Галя похвалила меня за то, что я хорошо правил лошадью — не струсил перед песчаной вьюгой, — и велела слезть с одноколки. А когда наша арба въедет на плот, мне сразу же нужно вскочить на неё, сесть на доску впереди и с вожжами в руках быть начеку: при выкрике «долой!» рысью выехать с плота на дорогу.

Я охотно спрыгнул с арбы, чтобы размяться и умыться в речке, а главное, чтобы увидеть Балберку и Карпа Ильича с Корнеем. Вода в ерике была бурая, но не мутная и пахла горькой гнилью камыша и водорослей. Но когда я умывался, она показалась мне очень приятной и свежей, словно с лица и глаз сняла душную плёнку.

От самого берега широкой полосой тянулась густая заросль чилима, и в тёмной глубине рогатые орехи шевелились, как живые. Я вытянул длинную коричневую верёвку в узлах и мохрах и нарвал целую пригоршню этих орехов. Они не лезли в карман, больно кололись, но я мужественно терпел их злые уколы: мне хотелось привезти их на плот и подарить матери с Марийкой и Прасковее с Оксаной.

На плоту лежали кучи живой рыбы: сазаны, лещи, судаки и вобла, а бородатые рабочие в высоких сапогах и рогожных фартуках захватывали её сетчатыми черпаками и бросали в деревянные ящики одноколки. Я подбежал к краю плота, к прорезям с кишащей рыбой, но ни Балберки, ни Карпа Ильича, ни Корнея здесь не было, Должно быть, они убежали в море или вверх по реке. И только в тот момент, когда наша лошадь подходила к самому плоту, меня кто-то схватил за руку.

— Рыбак рыбака видит издалека.

Карп Ильич стоял передо мной в бахилах, большой, тяжёлый, как выкованный из железа, и улыбался мне глазами и бородой. Я очень обрадовался и прижался к нему.

— А я, дядя Карп, страсть по тебе соскучился. Однова встретил Балберку и хотел с ним к тебе поплыть, да Балберка не взял.

— Зато он поклон от тебя привёз. Помнишь обо мне — это хорошо.

— Я всё помню и никогда не забуду.

— Всё помнить не годится: злое — вон из памяти, а доброе храни. Оно, доброе-то, с тобой расти будет. Помнишь, как я тебе рассказывал о нашем гармонисте?

— Ещё как помню-то!..

— Ты что же это, книжник, в возчики нанялся?

Он кивнул кожаным картузом на арбу и подмигнул мне.

— Нет, меня не нанимают: хотят, чтоб я бесплатно работал. А я не хуже карсаков рыбу считаю и с лошадью справляться привык.

— Ну, ничего, потерпи — скоро подрастёшь. Оно тебе и в рыбаки ещё рано. А вот, говорят, ты бунтовать гораздый? Тут про тебя у нас Матвей Егоров рассказывал: ты с его парнишкой будто в море побежал за какими-то сокровищами, а потом будто вместе с резалками мятежом занялся. Бунтовать ради баловства — это дурость и озорство, а за своё кровное подраться не мешает. Сразу видно, что рыбак из тебя будет хороший. Зимой на житьё к вам на промысел приедем, вот тогда чтением займёмся. Зимой здесь рыбу не ловят. Ну, прощай! Матери поклонись — с душой бабёнка. В обиду её не давай. За Григорья держитесь: он всем родня.

Он похлопал меня по плечу и пошёл вразвалку к рыболовным посудам, которые стояли у плота и колыхались от ветра. Вдали, за посудами, желтели песчаные бугры и до самого неба клубилась ядовитая пыль.