Точно так же, как в XIX в. в некоторых странах различие между экономикой и политикой почти исчезло или затушевалось, так и более древнее различие между миром и войной стало не таким ярко выраженным. Обычные (т.е. мирные и военные) методы и организационные модели, развитые советскими коммунистами и немецкими нацистами, сильно напоминали англо-американское экономическое, политическое и военное сотрудничество во время Второй мировой войны. Тщательно разработанное стратегическое и экономическое планирование было присуще всем трем системам власти. Для обобщенного управления человеческим ресурсом отдельные люди и группы (взвод, дивизия) были заменяемыми частями, в то время как управление промышленным ресурсом оборачивалось танками, аэропланами, взрывателями и снарядами, грузовиками и неприкосновенными запасами в строгом соответствии с приоритетами и графиками утвержденных стратегических планов. Наконец, захватывающая атмосфера срочности, чрезвычайности и кризиса поддерживала чувство подъема среди причастных к освоению новой ипостаси власти[1152].
Военные модели социальной организации в США, конечно, уже не преобладали после 1945-1946 гг., когда американская мобилизационная машина была демонтирована, но опыт Второй мировой войны, несомненно, оставил по себе глубокие следы. То, что показалось бы абсурдным за 10 лет до войны, стало естественным и приемлемым после нее. Итак, ответственность правительства за экономическое процветание, субсидирование научных исследований, развитие атомной технологии и гарантированное обеспечение адекватной работой инженеров считалась почти доказанной. В каждом из этих и во многих других случаях действия правительства вдохновлялись военно-политическими соображениями, посягающими на старую власть свободного рынка, установленную либеральной экономической теорией, и вытесняющими ее. Огромное увеличение вооруженных сил США и чрезвычайное усложнение их оснащения мощно развивались в одном направлении, сопровождаясь ростом всего необходимого для обеспечения армии, усилением принципов военной иерархии и налоговой бюрократии, прикрепленной к значительным прослойкам населения и действующей экономики.
После Второй мировой войны, когда даже такие консервативные страны, как Соединенные Штаты Америки, быстро распространяли нормы политико-военной юрисдикции на граждан, коммунистический диктаторский режим в Советском Союзе стал заметно ослаблять революционные усилия по введению единообразия в мыслях и действиях разных слоев русского общества. Относительная свобода для разных специалистов, каждому из которых в своей области деятельности было достаточно формального почтения к марксизму-ленинизму, наступила в Советском Союзе еще до смерти Сталина в 1953 г. Были сделаны некоторые усилия по освобождению писателей и других деятелей искусства от уз утвержденного курса партии. Если такое развитие будет продолжаться и дальше, в последующем можно ожидать, что растущее благосостояние, сложность и культура советского общества приведут к тому, что во второй половине XX в. мы увидим постепенное сближение советской и американской социальных систем; каждая из которых с трудом удерживает равновесие между противоречивыми требованиями мирного благосостояния и военной мощи.
Такая эволюция могла бы повторить взаимодействие между Французской революцией и европейским Старым режимом. Постепенное смягчение твердости доктрины — это, без сомнения, судьба всех успешных революций. Разнообразие человечества настолько велико, что никакой отдельный идеал не может удовлетворить его всегда и во всем. Экспорту успешной революции могут помешать только те, кто готов и способен заимствовать у революционеров по крайней мере некоторые секреты их силы. Такова была история Европы XIX в. Образцы революционного изменения и адаптации консерватизма, похоже, повторяются в большем масштабе западного мира XX в.[1153]
Российская революция не просто напоминала Французскую, но и была ее следующим логическим шагом. Сутью Французской революции была попытка смыть, подобно волне, древние привилегии в наделении имущественными правами и корпоративные препятствия к концентрации политической власти в руках народа, абстрактность величия которого неизбежно требовала воплотить практическую власть в ком-то: либо в парламенте, либо в кабинете министров, либо в диктаторе. Так и Российская революция, как это отчетливо видно сегодня, необычайно бурно смела древние имущественные и сословные интересы, препятствовавшие сосредоточению власти — политической, экономической, моральной — в руках той же обожествленной абстракции — суверенного народа. И, как и прежде, народ передал свою власть -как утверждали самозванные вожди — группе идеологических и административных специалистов, организованных в строго иерархическую партию. Если Французская революция доказала, что политические учреждения и власть создаются самими людьми, то Российская революция с неумолимой логикой на деле показала, что социальные и экономические институты также создаются людьми и, более того, могут также подвергаться массовой и целенаправленной реконструкции. В преобразованном российском обществе ликующие коммунисты грубо попрали естественное право собственности, пришедшее из XVIII в., и грубо отбросили гражданские свободы XIX в. Даже природа, в которую так верили либеральные мыслители, в умах миллионов россиян уступила коммунистическим манипуляциям так же, как божественное право монархов рухнуло в революционной Франции за столетие с четвертью до того.
Совершенно ясно, что Российская революция успешно сконцентрировала власть в прежде невиданных военно-политических и экономико-психологических масштабах так же, как это в свое время сделала Французская революция. Однако в обоих случаях можно спорить о том, является ли жизнь человека при революционных, рациональных, целенаправленно созданных институтах действительно более полной, чем при старых, более разветвленных, не подверженных единообразию дореволюционных институтах. И в обоих случаях старые моральные дилеммы мучительно обострялись по сравнению с прежними временами, когда возможностей в распоряжении человека было меньше и соответственно выбор решения был не так чреват ужасными последствиями.
В. ДИЛЕММЫ ВЛАСТИ
Образно говоря, в действительности народ никогда не контролировал «свое» правительство ни в США, ни где-либо еще, даже при том, что во времена Джефферсона и Джексона чиновники имели довольно ограниченные права, и возможные политические альтернативы были ограничены либеральными принципами XIX в. Что же касается административных молохов середины XX в., их лишь с трудом могут контролировать профессионалы, посвятившие этому делу все свое время. Даже в тех странах, где нет правительственной монополии на средства массовой информации, правительство вполне успешно может уговорить общество согласиться со своей политикой либо даже разжечь горячий энтузиазм в ее поддержку.
С другой стороны, зависимость современных демократических правительств от искусного манипулирования общественным мнением накладывает ограничения на попытки официальной власти достичь тиранического господства. В конце концов, не каждый готов совершить самоубийство. Апатия крупных должностных лиц, нашедшая поддержку в общественном невежестве, иногда может привести к тому, что дела «как-то образуются». Тем не менее благоговейный страх правительства задеть интересы влиятельных групп, чаще всего путем закулисных интриг, оказывающих давление на политику, удерживает его от попыток установить тиранию дома, а также от введения любого нового политического курса, поскольку каждое важное действие, задевающее кого-либо, может вызвать открытое или скрытое противодействие. Помня о предстоящих выборах, политики совершенно правильно могут оценить, что опасно задевать даже малые меньшинства. При таких обстоятельствах политические лидеры строго следуют по пути наименьшего сопротивления, либо отказываясь от действий, либо находя компромиссы, даже идеологические, между несовместимыми альтернативами.
1152
Более основательные замечания по этой теме см. в W.H. McNeill, America, Britain, and Russia: Their Cooperation and Conflict, 1941-46 (London: Oxford University Press, 1954), pp.747-68. Некоторые, скорее всего даже большинство, из этих наблюдений приложимы и к Японии, и к Соединенным Штатам, СССР и, возможно, в меньшей степени, к Германии и Великобритании. Однако планирование войны японцами основывалось на тщательной предварительной подготовке - прусская формула победы в 1866 г. и 1870 г. - и на бульдожьей цепкости в стремлении сохранить все достигнутое. Нехватка морских торговых судов и многого другого начиная с 1941 г. затрудняли нормальное функционирование японской индустрии и вооруженных сил, так что японские планировщики и администраторы едва ли имели шанс показать, на что они способны. Немецкое военное планирование также напоминало японский консерватизм: германский генеральный штаб рассчитывал на короткую войну, как в 1866 г. и 1870-1871 гг., и поэтому опирался лишь на те запасы, которые имелись к началу каждой военной кампании. Все это - интересный пример того, как наследники великого прошлого колебались при необходимости изменить устоявшиеся методы, чтобы приспособить их к изменившимся условиям.
1153
Тот факт, что сближение внутренних социальных порядков двух главных действующих лиц «холодной войны» в середине XX в. существует не в вакууме, а в мире, где множество других государств в это же время борются за власть, богатство, безопасность и во многих случаях за само существование, может осложнить, но может и ускорить этот процесс. Голодные и обиженные аутсайдеры, например китайцы, могут однажды подтолкнуть СССР и США в объятия друг друга, как это сделали немцы во время Второй мировой войны. И это может создать потенциально много более взрывную политическую расстановку сил, разделяющую мир по расово-культурным признакам намного более резко, чем советско-американская полярность 1950-х гг.