— Меня-то за что?! Я не с ними! Я сам по себе! Выпустите меня!

Ответом был грубый смех. Над краем люка показалась башка стражника:

— Что, неуютно? Еще бы! Восемь мужиков — и всего две бабы! Ну, ничего, поделитесь. А мы пока подумаем, надо вас кормить или перебьетесь без жратвы!..

— Эх, — вздохнул Айфер, глядя вверх, — тяжко жить без арбалета!..

Потерявший надежду Никто отошел в сторонку. Сел на пол, ниже опустил капюшон на лицо и замолчал. Пленники не обращали на него внимания, увлеченные бурными взаимными расспросами.

Как выяснилось, Айфер узнал от болтливой служаночки (в каждой крепости и в каждом замке найдется своя болтливая служаночка), что его господин и обе девушки почему-то брошены в темницу. Наемник подбил остальных (кроме труса по кличке Никто) освободить пленников. Но, увы...

Ралидж в ответ рассказал, что им удалось узнать при помощи чар Рыси.

Затем была предложена и отвергнута добрая дюжина планов побега.

Наконец все утомились, присмирели и уселись на солому под открытым люком: и посветлее, и воздух вроде почище...

— Не робей, пестрая компания, — негромко сказал Сокол. — Отобьемся!

— Хорошо, хозяин нас хоть обедом накормил, — отозвался Айфер. Наемник переживал меньше других: ведь с ним был Хранитель, а Хранитель обязательно что-нибудь придумает...

— На вечернюю трапезу нас вряд ли пригласят, — заставила себя улыбнуться Фаури и запахнула на груди плащ.

Ралидж заметил, что это плащ Пилигрима, и бросил на парня тревожный взгляд. Что-то он с особой заботой опекает высокородную госпожу! Не вздумал бы влюбиться, храни его от такого Безликие, а не то Людожорка будет в его судьбе далеко не самым страшным испытанием!

Пилигрим, не заметив взгляда Сокола, подхватил шутку барышни:

— Нас — вряд ли, а вот Рифмоплета могут позвать. Он вроде бы должен хозяину стихи читать... про какую-то Полуночную деревню...

— А пускай нам почитает! — вскочила на ноги непоседа Ингила. — Правда-правда-правда! Меньше тоска будет в голову лезть!

— Лютни нету... — для вида закапризничал поэт, но видно было, что стихи уже вертятся у него на кончике языка. — Значит, то, что заказывал Спрут? Про Полуночную деревню?

— Попробуй только! — вдруг бухнул Ваастан. — Язык оторву!

Все удивленно взглянули на наемника.

— Я эту сказку слышал, — пояснил тот нарочито небрежным тоном. — Не знаю как стихи, а сказка страшная. Если покороче, чтоб девушек не пугать, дело так было: в одну деревню завернул на ночлег чародей. Он при себе много денег вез. Крестьяне позарились на золото и убили гостя. Перед смертью чародей проклял деревню. С тех пор много лет прошло. Живут теперь в той деревне люди как люди. С виду. А как наступает полнолуние — вся деревня превращается в чудищ... ну, вроде двуногих волков. Эти оборотни носятся по лесу. Если поймают путника — сожрут...

— Вот про это ты и собирался читать? — негромко, но с явной угрозой спросил Пилигрим. — При барышне... то есть при девушках... в темнице... да еще вечер вот-вот настанет...

— Не хотите — как хотите! — оскорбленно отозвался поэт. В глубине души он сам признавал, что стихи не подходят для чтения в таком мрачном месте, но обида все же сводила горло.

Фаури поспешила вмешаться:

— Тогда пусть Рифмоплет прочтет свое самое-самое последнее творение!

Неожиданно поэт смутился:

— Я... госпожа... это не совсем удобно... я не уверен...

— А! — догадалась Ингила. — Куплетики не для женских ушей! Верно-верно-верно?

Юноша оскорбленно вскинул голову:

— Я не опускаюсь до кабацких виршей! Мое призвание — высокая поэзия!

— Жаль! — разочарованно вздохнула Ингила. — За кабацкие вирши в любом трактире накормят и напоят, а с высокой поэзией зубами с голоду полязгаешь. На нее любителя еще поискать...

— Любитель уже здесь! — твердо сказала Рысь. — Я просто требую, чтобы ты прочитал мне свое последнее стихотворение!

— Не знаю, уместно ли это... Оно — про Вечную Ведьму. Госпожа на постоялом дворе рассказала нам... я долго думал, каково это — жить и помнить прошлые жизни...

— Как интересно! — загорелась Фаури. — Читай сейчас же!

— Все-таки жаль, что нет лютни, — вздохнул поэт, игнорируя сердитое покашливание Пилигрима. Он посерьезнел, подался вперед и заговорил негромко, размеренно, напряженно:

Опять неслышными стопами в мой дом бессонница вошла,
Опять безжалостная память меня сквозь вечность повлекла.
Сухим и пыльным покрывалом в окне полощется рассвет,
А я ищу, ищу начало в стальном кольце ушедших лет.
Но нет конца, и нет начала, и нет разрыва в той черте...
Я бы рыдала и кричала, но крик утонет в темноте.
Глаза бессмертия суровы — не умолить, хоть в голос вой...
Века черны, века багровы, века покрыты сединой.

Сокол подался вперед, словно желая остановить поэта, но промолчал — не так-то просто было прервать эти пульсирующие в полутьме строки.

Под пеплом мертвых лет таится след первой юности моей...
Ах, я легка была, как птица, и не боялась бега дней!
Сейчас я заблудилась в прошлом, как в череде слепых зеркал,
А раньше — падал летний дождик, и мир, как радуга, сверкал!
Легко творить мне было чары — как на рассвете песню петь!
Я и не думала про старость, но так страшилась умереть!
Тянусь я к юности, но снова все рассыпается золой...
Века черны, века багровы, века покрыты сединой.
Фаури потрясенно поднесла к губам тонкие пальцы.
По кругу жизнь бредет, по кругу: любовь и пытки, кровь и власть,
И нежные объятья друга не утолят желанья всласть:
Сквозь пелену воспоминаний смешон мальчишеский экстаз —
Ведь все любовные признанья когда-то слышаны сто раз.
Из плена памяти проклятой ко мне протянут руки те,
Кто целовал меня когда-то — но сгинул в черной пустоте.
Столетий ржавые оковы гремят и тащатся за мной,
Века черны, века багровы, века покрыты сединой.

Ингила, обхватив руками колени, глядела перед собой горьким, строгим взглядом.

Да, может память — просто память! — быть хуже дыбы и огня.
Ее негаснущее пламя который век казнит меня.
Всего страшнее — смерть ребенка... О, как я выла в первый раз!..
С тех пор утратила я стольких... оплакать всех — не хватит глаз!
Все было, было, было прежде, кружит веков круговорот,
О смерти думаю с надеждой: а вдруг забвенье принесет?
Как погребальные покровы, простерлось время надо мной.
Века черны, века багровы, века покрыты сединой...

Несколько мгновений царила угрюмая тишина, которую прервали тихие всхлипы.

— Я не знала... — плакала Фаури, — я не думала, что это будет так... так страшно!

— М-да, — бормотнул Челивис, — лучше б ты про оборотней читал...

Пилигрим резко обернулся к незадачливому стихотворцу:

— Ты, гордость силуранской поэзии!.. Тебя за твои стишата уже били? Или сейчас первый раз такое будет?

Только теперь, когда отзвучали последние строки, до поэта дошла его бестактность. Но упрямство и самолюбие помешали ему признаться в этом.