Ледовики охотно покорялись роду Гарма из уважения к общему праотцу. Но результатом такого культа Всеотца было то, что сохраняемые родами предания о жизни и привычках Одноглазого навеки определили весь уклад их жизни. Род Гарма крепко стоял за это, так как именно в этом был залог его могущества. Разрешалось лишь то, что было закреплено преданием, о чем можно было сказать: так поступал Старик. Все первые простые обычаи, вызванные в свое время — хоть их и держался сам Младыш — простою необходимостью, приобрели глубокое священное значение и исключали всякие новшества, способные подействовать в освободительном духе. В результате — весь жизненный обиход застыл; люди едва осмеливались шевельнуться, стесненные на каждом шагу благочестивыми соображениями. Охотничий пыл в Ледовиках мало-помалу остывал, но делать было нечего, приходилось покоряться необходимости; нельзя ведь и помыслить было отказать могиле Всеотца в жертвах, которые являлись вполне естественною данью каждого сердца, движимого благочестием. Род Гарма всецело держался того же мнения и со своей стороны старался укреплять благочестие, усердно лакомясь мамонтовыми желудками, приносимыми народом в жертву Одноглазому.
Так обстояли дела пока Ледник расползался; а это продолжалось долго. На небе появлялись незнакомые звезды с хвостами, гостили там некоторое время и снова исчезали, поселяя в умах людей мистический ужас. Поколения сменяли друг друга; гноища около жилищ откладывали один слой угля и костей над другим; мужи, еще так живо помнившие свое собственное детство, как будто оно было лишь вчера, видели своих детей взрослыми и отцами, игравшими с собственными малютками, которым предстояло увидеть то же самое… А между тем Ледовики все так же обтесывали свои топоры, все так же рыли себе в земле ямы и прикрывали их огромными каменными глыбами, — все согласно темному, но незыблемому преданию, гласившему, что сам Всеотец делал так, а не иначе. Души угасали в сером сумраке однообразной жизни, длившейся века.
Ледник продолжал говорить свои речи скалистому острову, как говорил их тысячелетия; раздавался глухой грохот и гул обвалов в пещерах подо льдом, скрежет льда о скалистую почву и шум подземных вод, но его никто не слушал; слишком знакомы были эти звуки; слух с ними свыкся.
Немало было на Леднике мужей, но они были связаны по рукам и ногам, сами того не сознавая. И вот, в то время, как мужи предавались своей охоте и своему добровольному рабству, женщины вводили в обиход немало разных улучшений, — незаметно, как-то само собою. Никому в голову не приходило уделять женщинам место в установленном мужчинами общественном строе; они стояли вне круга, очерченного необходимостью, и поэтому пользовались полной свободой. Не то, чтобы у женщины не водилось своих собственных мелких обычаев; такие были и, пожалуй, хранились еще незыблемее мужских, так как были созданы привычкою, а не самими женщинами. Но женскому полу была свойственна какая-то смутная детская забывчивость, сродни первобытной беспечности Ледовиков, которые изо дня в день смотрели и не примечали многого, но на все новое кидались жадно. И так как нет ничего женственнее, чем быть непохожею на других, то восстание против чего-нибудь нового иногда считалось настоящим преступлением.
В ежедневном обиходе женщины следовали привычкам Маа: возились со всякого рода плетеньем, с припасами и, разумеется, со своими малышами. Матери постоянно таскали их на спине, даже у себя дома в жилье, даром, что больше уж не кочевали, — ведь, так делала Маа! Летом женщины собирали зерна и прочее съедобное, что росло на острове, а зимою сучили шерсть и плели себе одежды; этот обычай был так же стар, как солнце и луна.
Но кроме того, женщины теперь лепили горшки из глины и обжигали их в огне. А Маа так разве делала? Может быть да, а может быть и нет. Прежде женщины обмазывали свои корзинки глиной и вешали их сушиться над огнем; но вот одна такая корзинка была впопыхах подвешена слишком близко к огню; огонь охватил ее и осталась одна затвердевшая глина; это и был первый горшок, появлению которого обязаны были неосмотрительности. А этим отличался весь женский пол. Это выходило у них так мило! А потом, верно, какая-нибудь молодая, пышнотелая бабенка просто поленилась предварительно сплести прутяной каркас и слепила горшок сразу из глины. Смело, но удачно! Другие стали подражать, так и пошло, — все лепили себе глиняную посуду без формы.
Но обожженные горшки привели к важной перемене в обиходе, — появилась привычка варить пищу вместо того, чтобы только поджаривать ее над огнем, как прежде. Положим, горшок еще не ставили на огонь, но в самый горшок совали раскаленные камни, пока кушанье не поспевало.
Женщинам поистине было привольное житье: они целыми днями возились у очагов в то время, как мужчины охотились. Вот они и пробовали готовить еду и так и сяк, поджаривали, нюхали, вынимали из горшков, клали снова, отведывали, мешали и перемешивали. Простое любопытство и праздность научили их также печь хлеб. Как было не попробовать поджаривать и подогревать всякие лакомые вещи, прежде чем начать грызть их? И они поджаривали на черепках зерна ячменя до тех пор, пока те не становились сладкими-пресладкими; потом они перетирали зерна между двумя камнями, брызгали на муку водицей или молоком и пекли чудеснейшие лепешки; ребятишки в подражание им усердно лепили такие же из грязи, а мужчины, раз отведав лепешек, остались довольны, и хлеб стал постоянным блюдом, благо зерна хватало. Испеченные на раскаленных камнях и посыпанные золою лепешки имели солоноватый вкус и являлись ценной приправой к пище, особенно зимой, когда не было свежей зелени.
А не то, так женщины совали в глиняный горшок всякую всячину — коренья, лук, мясо, жир, разбавляли водою и спускали в горшок раскаленный камень, который не только кипятил кушанье, но и придавал ему вкус прибавкой угольков и золы. Когда такой взятый с очага камень, светившийся в жилье, как солнышко, и брызгавший искрами и звездочками, спускали в горшок, вода в нем начинала кипеть, сам горшок — качаться и выпускать густой пар под крышу жилья; сразу видно было, что силою огня изгонялся из воды какой-то злой дух! Он сердито ворчал и так ворочался там, что приходилось придерживать горшок, чтобы он не опрокинулся. Правда, предания ничего не говорили о том, что Маа в свое время умела кипятить воду, но как знать? То, что делалось теперь, верно, делалось и всегда. Варка пищи была утверждена.
Когда женщины не упражнялись в своих съедобных выдумках у огня, они плели себе одежды, одну тоньше другой, но всегда в строгом соответствии с модой всего племени. Одно время — целое столетие — считалось безусловно необходимым носить на себе лишь шкуру белого медведя, открывавшую весь перед. В результате белые медведи почти перевелись, а женщинам пришлось большую часть времени проводить в жилищах по милости этой холодной моды. Но что же было делать? Необходимость одеваться именно так обусловливалась тем, что никому не полагалось даже мельком видеть женскую спину! Впоследствии трезвые потомки никак не могли постичь такую странно одностороннюю стыдливость предков.
Разумеется, женщины на Леднике собирали также всякую всячину, чтобы принарядить, приукрасить себя. Волчьи зубы, просверленные посередине и нанизанные на ремешок, удивительно шли к шейке такого слабого существа, каким являлась женщина. Косточка, продетая в носовой хрящ, принадлежала к числу тех украшений, которые могла добыть себе всякая, а потому продержалась в моде сравнительно недолго. Зато весьма ценилась красивая окраска лица, достигаемая смазыванием кожи охрой, которую доставали у источников на острове. Эта яркая окраска скоро распространилась и на все тело и, нечего таить, соблазнила даже мужчин; им тоже полюбилось смазывать себя смесью охры и жира, пока все тело не становилось огненно-красным и не блестело издалека во всей своей красе.
Но, кроме таких улучшений, касавшихся собственной наружности, женщины установили обычай, которого не знала Маа Древняя. Теперь следы этого обычая терялись во мраке поколений, и о происхождении его никто и не думал. Женщины доили самок прирученных оленей и ввели молоко в домашний обиход. Быть может, за этим обычаем скрывалась грустная и красивая история о женщине, у которой не хватало молока для своего младенца и которая стала занимать молоко у оленьих самок, оставленных про запас зимовать около жилищ. Впоследствии же оленье молоко полюбилось и взрослым. Теперь в кладовушах всегда стояли горшки со свежим или свернувшимся молоком, и много оленьих самок оставалось по этой причине в живых. Впоследствии же обычай этот завел далеко!