Он не договорил. Если бы он целыми днями придумывал, чем поразить еще страшнее и глубже, чем оглушить еще сильнее маленькую русскую, он не измыслил бы ничего удачнее, чем назвать свою фамилию.
«Дона-Шлодиен? Как? Он?..» — успела еще подумать Марфа, видя его голову и далеко за ним на стене вокзала черные русские буквы «Павловск II».
И вдруг эти буквы, странно качаясь, закружились, побежали, как в кино, и рухнули куда-то в непроглядную тьму.
Она ничего не слыхала уже больше. Всё кончилось для нее в этот миг. Марфа потеряла сознание.
Глава XLII. ОТЛЁТ
Теперь Лодя точно знал: папа не возвращается к себе на «Волну Балтики», папа улетает далеко, туда — на юг. Он будет служить там в Черноморском флоте. И ничего не поделаешь: война!
Огромное пустое поле лежало между низеньких березовых и осиновых перелесков. Длинная, гладко накатанная дорога тянулась вдоль него.
Сначала Лодя напрасно искал глазами ангары с самолетами. Потом он увидел: могучие машины, похожие не на птиц, а скорее на дельфинов или на акул с неестественно разросшимися плавниками, стояли длинными рядами на опушке в кустах. Кряжистые корпуса были тщательно убраны ветками деревьев, чтобы сверху нельзя было разглядеть их в лесу. И тут же, чуть поодаль, также обвязанные ветвями, похожие на уродливые наклонные древесные пни, смотрели в небо зенитные пушки.
Машина подвезла их довольно близко к одному из самолетов. Дверца на его фюзеляже была открыта: в него грузили фанерные ящики. Голубое брюхо воздушной махины висело в воздухе куда выше Лодиной головы; лопасти тройных винтов походили на длинные узкие ланцеты. Никогда Лодя не воображал, что колеса самолета бывают такой подавляющей величины и тяжести!
Сразу же выяснилось, что отлет задерживается. Папа и дядя Вова пошли на командный пункт выяснять, в чем дело. Лодя сел на папин чемодан недалеко от машины и замер. Несколько совсем маленьких мальчиков и девочек тоже смирнехонько сидели под крылом самолета на вещах — летучие ребята! Подъехала цистерна с бензином, закинула шланг в баки.
Острая, щемящая сердце тоска обуяла внезапно Лодю. Он совсем наклонил голову в колени и долго рисовал что-то между травинками пальцем по рыхлому песку.
Когда капитан Вересов и Владимир Петрович вернулись, мальчик, сделав отчаянное усилие, выпрямился. Он даже улыбнулся отцу. «Вот видишь: «Дуглас», — сказал, обрадовавшись этой улыбке, Вересов. — И ты скоро на таком же полетишь к тете Клаве...»
Лодя не ответил. Не очень-то верил он в этот полет! Он не боялся остаться; но — выразить нельзя — до чего одиноко и пусто делалось вокруг него в этом огромном, непонятном и тревожном мире.
Инженер Гамалей, наверное, понял состояние мальчика. Положив руку на голову Лоди, он ласково и поощрительно говорил:
— Бодрись, бодрись, старик! Не так страшен чорт! Устроимся... Не надолго!
Сквозь свои добродушные «дальнозоркие» очки он то и дело пристально взглядывал на Лодю. Может быть, за туманом времени он видел, где-то там, далеко, отделенного двадцатью годами, другого мальчика, таких же лет, темной осенней ночью в смертельной тоске искавшего в коридоре ручку двери дедовской спальни... Но у того хоть дед рядом был!
На вокзале, в поезде, расставанье не так безнадежно. Там всё идет по давным-давно заведенному обычаю: прижатый к стеклу нос, звонки, гудок, тщетные попытки написать что-то на оконном квадрате шиворот-навыворот, шипение пара, полевой ветер, врывающийся в город через ярко освещенный дебаркадер. А тут?..
Дверь захлопнулась, винт завертелся... В какую-нибудь минуту огромная машина стала маленьким силуэтом, катящимся прочь от них по аэродромному песку.
Еще ветер пропеллеров расчесывал и клонил головки лопухов у ног Лоди; еще сам он как вцепился, так и не мог отпустить руку дяди Вовы, а «дуглас» уже вытянул на миг крылья над лесом, слегка накренился, ложась на курс, стал совсем маленькой черточкой в сером небе и исчез, точно его и не было.
Еще через несколько секунд умолк далекий гул. Ни папы, ничего... Большое пустое поле, холодное небо осени за ним, и тринадцатилетний мальчишка, в недоумении уставившийся на две глубокие борозды, прорезанные в песке колесами самолета.
Владимир Петрович Гамалей не мог смотреть в глаза Лоде.
«Проклятая баба! — зло думал он. — Чорта с два ее «убило». Ну, попадись она мне где-нибудь на дороге!»
Отпустить Лодю сейчас же домой показалось ему совершенно немыслимым. Машина довезла их обоих до дядиного Вовиного МОИПа, и здесь, в кирпичном домике над запруженной и разлившейся маленькой речкой, на тугом, как спина бегемота, кожаном диване в комнате у чертежника Соломиной — матери Кима — Лодя провел свою первую одинокую блокадную ночь.
Он долго не мог заснуть. Стоило ему закрыть глаза, — и перед ним вставало, как обрезанное, пустое поле, зубчатая кайма леса насупротив, и над ней, в холодном воздухе, темная черточка... «Папа... Папа! Не улетал бы ты!»
Утром, немного успокоившись, Лодя самостоятельно сел на автобус МОИПа, доехал до города и к полдню добрался домой на Каменный.
Странно ему было теперь, очень странно.
Папа сделал, что мог. Майор Новиков обещал позвонить о Лоде через домовую контору, как только у него что-либо выяснится. На бронепоезд капитану Белобородову было отправлено длинное подробное письмо: папа не допускал мысли, чтобы такой человек, как Белобородов, мог отказать ему в этой просьбе, мог не взять временно мальчика к себе, если понадобится.
Пока же, на то время, что Лодя должен был, сидя в Вересовской квартире, ждать звонков или прибытия посланных, верховная власть над ним была вручена папой тете Марусе Фофановой, матери Ланэ. Ей были переданы все права на обнаруженные в квартире запасы продуктов. Покачав головой, вздохнув, она взялась вести Лодино немудреное хозяйство.
Приехав к себе, мальчик, прежде чем зайти к Фофановой в домовую контору, решил всё же подняться домой. Неприятно ему было входить в совсем-совсем опустевший дом свой, но он, нахмурив лоб, принудил себя подняться по лестнице. И тут ему выпало на долю еще одно большое недоумение.
В былые дни нельзя было простоять на лестнице минуты, чтобы где-то не хлопнула дверь, кто-то кого-либо не окликнул, не задребезжал звонок, не послышался топот детских ног или шаги взрослых. Теперь лестница молчала, казалась необыкновенно строгой и пустой. Только осеннее солнце спокойно вливалось в давно немытые стекла окон, рисуя на ступеньках крестообразные тени от полосок бумаги, наклеенных по ним.
Обитая клеенкой дверь лоснилась черным. Синий почтовый ящик попрежнему висел на ней. И вот, в круглых дырочках его дверцы Лодя снова, как и в тот раз, разглядел что-то белое.
Нет, сегодня он не кинулся к ящику в волнении. Ждать писем ему было не от кого и неоткуда. Только по аккуратности своей он открыл дверку, вынул маленький белый конвертик... и вздрогнул.
На конверте карандашом, разгонисто, видимо второпях, было написано: «А. Вересову». Он узнал почерк. Почерк был ее. Мамы Мики!..
Лодины руки тряслись, пока он рвал бумагу, пока разворачивал листок. «Она» была жива? «Она» писала папе? Что это могло значить? Зачем?
«Андрей! — стояло в письме. — Я не стану ни оправдываться, ни объяснять тебе что-нибудь. Да я и не могу ничего объяснить. Не сомневаюсь, что еще до получения этого письма ты сделаешь всё, что сможешь, чтобы погубить меня. Ну, что ж, ты прав по-своему, и сердиться на тебя мне было бы смешно.
Делай свое дело, а я пойду моим путем. Не ищи меня, не старайся меня понять или простить; не горюй обо мне, а лучше всего — забудь меня. Знай одно, — какие бы предположения обо мне ты ни строил, они далеки от истины. Прощай».
Подписи не было. Числа не было тоже. Даже самый почерк, пока Лодя читал записку, стал ему казаться всё менее и менее знакомым. Она ли это писала?
Как бы там ни было, он сложил бумажку и молча унес ее с собой в квартиру. Но она жгла ему руки. Он не знал, что с ней делать, куда ее девать. Послать папе? Можно ли, нужно ли это? Разорвать? А если нельзя?