В дагестанских аулах молодые джигиты прощались с отцами у глинобитных оград. Могучие, плечистые поморы за Мурманском, грохоча пудовыми бахилами, [17]всходили по шатким сходням на палубы карбасов, [18]чтобы за сотни километров плыть на ближайший призывной пункт.

«Война!» — звучало и по-русски, и по-литовски, по-казахски и по-грузински. «Война», — шептала вода под бортами ораветланских байдарок. «Война!» — пели гуцульские трубы в Карпатах. «На помощь Родине! На защиту матери! На войну!» — звали они...

А часы шли. Лихорадочный, невыразимо короткий, такой полный событий, что его немыслимо ни удержать целиком в памяти, ни выбросить из воспоминаний, весь как одно мгновение, первый военный день подбегал к своему концу.

Глава X. ПЕРВЫЙ ВЕЧЕР

Весь день двадцать второго числа оба мальчика, Лодя и Максик Слепень, были охвачены неясным, совершенно новым для них возбуждением. Всё вокруг, казалось бы, осталось тем же самым, что и всегда, а вместе с тем как непонятно всё изменилось!

Началось с пустяков: комендант городка Фотий Дмитриевич принес к подъезду номер три лестницу-стремянку, влез на нее и начал шлямбуром пробивать глубокую дыру в беленой стене на уровне второго этажа. Это Лодя видел еще утром со своего балкона.

Потом в эту дыру Фотий и городковский печник дядя Ваня вставили длинный железный прут, вроде лома, замазали его там цементом, а на загнутый крюком конец прута повесили странную штуку — небольшой стальной баллон от газосварки, который много лет лежал в подъезде под лестницей.

Когда после полдня Лодя, оставшись один, вышел во двор, всё было уже готово. Баллончик, покачиваясь, висел между окнами квартиры три; около него к стене была приколочена дощечка с надписью: «Сигнал ХТ», а рядом, осыпанный только что нарытой сырой землей, торчал из асфальта толстый столб, и на его вершине была укреплена настоящая большая корабельная сирена с ручкой. На столбе имелась другая надпись: «Сигнал ВТ». Возле столба устроена была новенькая грубая скамейка. На скамейке сидел в теплом пальто и обшитых резиной валенках самый старый человек во всем городке, «Котовский дедка», и сердито запрещал маленьким ребятам бросать кусочками кирпича в баллон. Если кирпичик ударялся о металл, баллон издавал нежный, печальный звон.

Лодя остановился около старого Котова.

— Скажите, пожалуйста, — со своей обезоруживающей стариков вежливостью спросил он, — вы не знаете, зачем это тут устроено?

— «Зачем, зачем»! — ворчливо ответил дед. — Не видишь, что ли? Будет бомбить фугасными, — один сигнал нужен, а когда начнет газом травить, — другой. Ты, парень, чем спрашивать, пойди разыщи коменданта, он тебе, может, какую работу поручит: большой уж!

Лодя двинулся было к Фотиевой конторе, но вдруг остановился. «Будет бомбить фугасными! Что? Наш двор? Почему?»

Он недоверчиво посмотрел на дедку. Про деда всегда говорили: «Зажился, старик!», и сам он говорил про себя: «Зажился я до безобразия!». Но сейчас он сидел прямо и важно, и сразу было видно, что он ничуть не зажился, а просто живет. И хочет жить дальше.

— Скажите, — поколебавшись проговорил Лодя. — А вам что, — поручили тут сидеть?

— Мое дежурство, я и сижу, — сказал дедка очень просто. — Ступай, ступай, помоги пока. Уйдет Фотий в действующую, тогда кто нас оборудовать будет? Маша Фофанова, что ли, а?

Странная вещь: до этого разговора всё было одно, а после него стало совсем другим. Конечно, Лодя давно уже рассматривал с волнением в «Костре» и «Пионере» фото разбитых улиц Мадрида, разгромленной Герники, маленьких абиссинцев, обожженных ипритом. С самого утра он знал, что война началась, и не первая война; начало финской кампании было ему еще очень памятно. Но именно теперь ему вдруг стало как-то не по себе. Как же это так? А если вдруг бомба попадет в Исаакий или в Морской музей? Или в Публичную библиотеку? А если гамалеевские близнецы будут в это время играть на песке за домом, и Фенечка не успеет утащить их в бомбоубежище? Они же перепугаются, начнут реветь. Или, может быть, теперь уж таких маленьких совсем не будут выпускать на улицу?

Фотия он не нашел, но пока искал его, увидел так много нового и странного, что ему стало совершенно необходимо с кем-нибудь об этом поговорить, спросить обо всем у кого-то старшего. Не у Мики, конечно, нет! Да она уже и умчалась с утра куда-то. Вот у папы бы! Но папа на сборе.

За вторым корпусом во дворе был маленький цветничок, гордость Фотия Соколова и инженера Зотова, цветовода-любителя, жившего в городке. Зотов приходил в ярость, если ребята, играя, забрасывали мяч в его флоксы или с разбега перепрыгивали через рабатку с астрами «Красавица севера».

Лодя вышел к этому цветничку и замер в испуге и изумлении.

Цветник был весь разрыт. Через него, через все до одной клумбы, проходил глубокий ров, и на его дне орудовали лопатами, выбрасывая наверх мокрую ржавую глину, какие-то женщины. А наверху, на клумбах тяжкой грудой, придавив недавно взошедшие побеги, лежали грязные бревна, тес. Два человека с одинаковыми рыжими бородками, крякая, отсекали щепки топорами, безжалостно топча подстриженный газон. А чуть поодаль, прямо на замаранной табличке — «Дети! Растение — друг человека. Берегите его!» — стоял, разматывая рулетку, сам Дмитрий Сергеевич Зотов; не обращая никакого внимания на весь этот ужас, он махал рукой белобрысенькой девушке, тащившей мерную ленту за другой конец.

Должно быть, у Лоди сделалось такое лицо, что Зотов понял, что в нем происходит.

— Что, мальчик? — не очень-то весело улыбнулся он. — Удивляешься? Не ожидал? Жалко цветов? Ничего, мальчик, не горюй! После войны люди новые вырастят. Надо, чтобы людей больше осталось. Людей беречь будем. Цветы — потом! А это — щель. Самое безопасное бомбоубежище.

— А вы думаете... Вы думаете... Это обязательно тут будет? — напряженно моргая, проговорил Лодя. — Ну, бомбежки... Война... А зенитная артиллерия как же?

Взрослый человек посмотрел на мальчика со странным выражением лица.

— Вывозить вас нужно отсюда, ребята! — серьезно, уже без всякой улыбки и вроде как невпопад ответил он. — Вывозить поскорее. И подальше. А, чорт бы их драл, проклятых выродков!

Лоде стало совсем неспокойно.

Получилось так, что до самого вечера, на много часов оба мальчугана остались совсем одни. Максика мама — в Луге, папа — в Москве. Милица Владимировна как ушла утром к своим знакомым, так и не возвращалась. Другим городковцам было явно не до чужих ребят в тот день. А Варюша, домработница Вересовых, еще со вчера уехала в Разлив к своим, — она выходная. И часов до четырех, пока не примчалась с вокзала Клава, оба они, присмиревшие, недоумевающие, бродили вокруг городковских корпусов, приглядываясь, прислушиваясь, ничего еще по-настоящему не понимая.

В пятом часу Макс Слепень прибежал к Вересовым, когда Лодя уже включил плитку — разогревать макароны с сухарями: Мика давно приучила его к самостоятельности. «Лодька! Мама приехала! И телеграмма: «Вылетел из Москвы». Идем к нам: к нам Гамалеи придут; наверное, папа чего-нибудь расскажет. Ну, идем же скорей! «Ай, да чего ты греешь? Мама говорит: на всех хватит».

Выключив аккуратно плитку, спрятав в шкафчик макароны и масленочку, Лодя написал Мике записку, где он, и с удовольствием пошел к Слепням. Если тебе тринадцать лет, то в такой день — в такой! — лучше быть около папы. Если не около своего собственного, так хоть возле соседского. А дядю Женю и тетю Клаву он очень любил: дядя Женя не мама Мика...

В это время Евгений Максимович Слепень, после целого дня великого нервного напряжения и шума, вел по знакомой трассе из Москвы на Ленинград экспериментальный моиповский самолет-корректировщик: он его испытывал там.

Утром, прослушав выступление товарища Молотова, он, с той бешеной горячностью, которая принесла ему в жизни столько радости и столько вреда, бросился прямо к своему самому высокому начальству.