26-го.

Мне кажется, я сойду с ума.

У Л.Н. в руках — копия документа, который попал к нему очень странным путем. Это заявление одного краснофлотца. Его товарищ по части, умирая от раны, признался ему, что был в какой-то диверсантской группе. Эти люди убили мою маму, маму мою... Он незадолго до гибели написал подробное письмо, но — я не поняла, почему? — не послал его никуда, а спрятал в прикладе своего автомата. Автомат (его номер 443721) пропал: его случайно обменяли. А вторично написать всё он не успел.

Перед смертью он торопился всё рассказать, но назвал только мое имя и фамилию и очень умолял отыскать автомат.

Боже мой, ну что же это такое?

Мы долго говорили с Л.Н. Отыскать автомат? Даже если всё это правда, сделать это немыслимо. Где он теперь: у нас или за фронтом, цел или уничтожен? А если и цел, — так как найти его след? Мы все бессильны; те же учреждения, куда Жерве направил заявление краснофлотца Вешнякова, навряд ли будут заниматься этим. Л.Н. думает, скорее они начнут с фамилии «Худолеев» и с того, что он до войны был у кого-то шофером. Это уже — конец ниточки, и очень важный для каждого следователя.

Может быть, это верно. Но мне-то что сделать с собой? Вторые сутки разглядываю все автоматы, какие попадаются на глаза. Нет, не он! Да что — я? Старший политрук Балинский говорит, что и у него то же самое; на редкость хороший он человек!

А в то же время: зачем мне это? Мамы моей нет; это я и без Худолеева знала. Он сообщил только то новое, чего я не подозревала, что она погибла не по случайности, а как боец на посту. Они ее убили, те, которые и девочку эту... Почему, за что? Не знаю, но, значит, она была опасным для них противником. И всё-таки, мамочка моя, чего бы я ни дала, чтобы спасти тебя от этой страшной смерти!

Л.Н. пробыл у нас до вечера. Он доволен своей работой. Оказывается, корреспондентам приходится иногда попадать в очень опасные места; я даже не подозревала. Ему, например, недавно пришлось вылетать по заданию редакции на гидросамолете к самым Аландским островам, для связи с нашими парашютистами. Они высаживались ночью прямо в море у какого-то островка. Стрелка-радиста ранило, и Льву Николаевичу пришлось на резиновой шлюпке плыть на берег и обратно. А слушала я его всё-таки с недоумением: можно подумать, его увлекает всё это; он с таким жаром говорит о войне, как многие мужчины: подвиги, сильные чувства...

Ой, лучше бы никогда ничего такого не нужно было! Разве ты не за то погибла, мама, чтобы жизнь на земле всегда была светлой и мирной? За другое погибать нельзя!

Глава XXXIV. ПЕРВЫЙ УДАР

В это утро Лодя Вересов встал рано. Мачехи уже не было дома. Домработница Вересовых, Варюша, с начала войны перестала быть домработницей. Она, как и все здоровые ленинградки, пропадала теперь целыми сутками на окопах. Чтобы рыть их, уже не приходилось ездить ни в Гатчину, ни за Петергоф, как месяц назад ездила Ланэ. Противотанковые рвы тянулись теперь тут же, почти в самом городе — то за Фарфоровским постом, то около Сортировочной, то почти рядом с Дворцом Советов. Даже Обводный канал обрыли контрэскарпами, превратили в огромный защитный ров.

Случалось так, что «окопники» не возвращались на ночь домой. Они устраивались на ночлег в каких-нибудь окраинных сараях, в недостроенных домах, бог знает где... Они копали на покинутых трестовских огородах картошку и брюкву и варили их в чем придется. Милица Владимировна морщилась, слушая Варюшины рассказы, но девушка являлась оживленная, хоть и озабоченная; по ее словам, всё шло «как нужно». Вот только за солью приходится всякий раз пускаться на поиски. Хорошо, если найдешь ее где-нибудь у жителей тех далеких улиц; а то, случается, ешь вареную картошку и без соли, «Живьём!» — сказала Варя.

Лодя восхищался этой Варей. Для него раньше она была самой обыкновенной, ничем не примечательной чисто одетой девушкой. Сейчас лицо ее загорело, руки стали красными; но зато от нее так и веяло молодой силой и бодростью.

Один раз, по ее словам, над ними, совсем близко, пролетели два немецких самолета: «Морды фашистские было видно!». А они — окопницы — не убежали; они грозили немцам лопатами.

В другой вечер она явилась пораженная: они рыли окопы и землянки на Пулковской горе и вдруг наткнулись на заросшую травой канаву, в которой лежала на дне целая груда позеленевших винтовочных гильз. Их это удивило вначале: откуда? А кто-то объяснил: им попался окоп девятнадцатого года. Ах, вот оно что! Значит, здесь уже шли бои; тут уже гремели выстрелы. Враг уже подходил сюда, и его обратил вспять ответный удар из города:

— И так мне стало, Милица Владимировна, спокойно, так легко... Ну, думаю, значит, и на этот раз то же будет.

Милица Владимировна неопределенно развела руками. «Давай бог, Варя!»

В тот день, в понедельник восьмого числа, Лодя встал рано. На столе в пустой столовой, как обычно, лежал листок бумаги:

«Лодя! Я ушла. Всё в буфете. Можешь отсутствовать до шести часов вечера. Не забудь запереть дверь. М»

Он разогрел какао, попил. В пустой квартире было очень, слишком пусто. На кухне лежала насыпанная грудой морковь, много моркови: вчера Варюша пришла с подругой окопницей, вдвоем они принесли целый мешок моркови — нарыли на огородах, килограммов сорок.

— Пригодится, Милица Владимировна! Витамин! Володя выбрал морковочку, вымыл над раковиной, схрустел. «Мика-Сольвейг» насмешливо смотрела на него из полированной серой рамы. Было скучно, тепло и пусто-пусто... Два новых чемодана, которые еще в первые дни войны кто-то привез к ним с Урала, стояли под вешалкой в прихожей, увязанные ремнями. Странно: папе присылают какие-то чемоданы, а папы нет!

Накидывая осеннее пальтишко свое, Лодя попробовал пошевелить чемодан. Ух, ты! Тяжесть какая!

Проверив на всякий случай, не горят ли лампы в комнатах (вдруг он запоздает, а окна не затемнены), он запер дверь на ключ и отправился пешком на Елагин, в Парк культуры.

Пусто и глухо было в тот день и на Елагином. Начинающие желтеть деревья печально гляделись в холодные зеркала прудов. Бронзовая девочка на главной дорожке, немного похожая чем-то на Марфу Хрусталеву, девятиклассницу, одиноко балансировала на своем бронзовом бруске над бассейном, в котором уже плавали желтые листья. Размытые дождями дорожки несли на себе узоры от водяных потоков, и никто не затаптывал их. Двое или трое мальчишек, таких же, как он, неприкаянных, лазали по балюстрадам пустого ресторанчика, и голоса их далеко раздавались в безлюдье парка. Пустыми стояли табачные и вафельные киоски. Один был опрокинут и лежал на траве. В другом месте, на прилавке с надписью «Пиво-воды», маленьким фонтанчиком била вода из того крана, над которым обмывают стаканы. Она била давно, текла по фанере вниз, шевеля голубые чешуйки отстающей краски, сбегала на дорожку, змеилась тут совсем диким ручейком между травинок, и в одном месте, в середине этого ручья, сидела уже большая полосатая лягушка.

Лодино сердце болезненно сжалось от нестерпимого чувства одиночества. Зачем Мика всегда всё делала по-своему? Зачем не слушалась папы? Зачем и ему не позволяла стать пионером? А вот теперь уже ничего нельзя поправить. Теперь он остался один! Совсем один... И папа пропал без вести... Он тронул лягушку кончиком ботинка, но она не прыгнула, только прижалась к земле.

С полчаса, наверное, он просидел на Стрелке, на нагретой солнцем каменной скамье. Головастые львы смотрели мимо него на пустое, равнодушное, поблескивающее море. Казалось, вот-вот они разинут рты и замяукают тоскливо, отчаянно, басом, как громадные кошки, оставшиеся одни в опустелом, покинутом доме. Какая тишина здесь, какая печальная тишина!

Припав к теплому камню щекой, Лодя смотрел, смотрел. Потом он поднял голову.

Из-за стрелки Крестовского, через залив, доходили до него глухие непрерывные толчки. Там, за морем, всё время стреляли пушки.