Потом в коридоре послышались громкие и оживленные голоса, много мужских, один женский. Донесся звонкий манерный смех... Странно...
Господин Вундерлих вскочил, как подкинутый пружиной.
— Ауф, ауф! Вставайт! — зашипел он, страшно выпучивая глаза на Лизу, делая ручками поднимающие, подкидывающие жесты. — Ауф!
Не торопясь, стараясь не выйти из своей роли, горбатенькая поднялась. Дверь распахнулась и...
— Биттэ, биттэ, мадам! Херайн! [60]— сказал воркующий картавый голос. И ноги Лизы Мигай подкосились.
Отделенные друг от друга тремя метрами маленького кабинета, они секунду или две, неподвижно стоя одна против другой, с непередаваемым ужасом смотрели друг на друга — маленькая горбунья в лохмотьях и нарядная, в легкой шубке из нескольких чернобурок, в игривом, синего бархата, беретике на белокурых волосах, свежая, румяная, нарядная — Зайка Жендецкая...
— Лиза! — взвизгнула в следующий миг переводчица обергруппенфюрера, закрывая лицо руками, точно увидела перед собой нечто непередаваемо страшное. — Лиза? Ты... Нет! Не хочу. Не надо! Не хочу...
И мгновенно случилось то непоправимое, которого не ожидал никто, даже сама Лиза Мигай.
Маленькая горбунья оглянулась, судорожно стиснув руки. На столе на груде анкет лежал как пресс-папье ржавый штык. Она схватила его и с непередаваемой яростью рванулась мимо оцепеневшей фрау Беккер к входящим. Может быть, к самому господину Брауну?
— Продажная! Продажная тварь! — закричала она по-русски. — Ты посмела? ..
Всё разыгралось так быстро, что присутствующие едва Заметили последовательность событий.
Господин обергруппенфюрер отшатнулся, потрясенный бешеной неожиданностью покушения. Сопровождавший его эсэсовец выстрелил, почти не целясь, но в упор, в это странное создание. Пуля прошла сквозь ее тщедушное тело. Но, падая, она успела всё-таки вонзить свой ржавый штык глубоко в ногу фройлайн Жендецкой, очаровательной переводчицы господина обергруппенфюрера. Раздался отчаянный вопль. Зайка Жендецкая упала на пол к ногам господина Бруно Брауна.
На несколько секунд все оцепенели.
Потом умирающая приподнялась на локтях. Серенькое лицо ее, лицо нищенки, внезапно стало совсем другим, господин Вундерлих, горе-следователь! Оно стало спокойным, гордым, почти прекрасным... Судорожный толчок агонии распрямил эту бедную, пробитую разрывной пулей спину.
— Да здравствует... Да здравствует! .. — одним выдохом проговорила она и вдруг, вся просветлев, замолкла, глядя на открытую дверь. — Степочка! Степа!? . Ты? ..
Потом...
Потом ее голова упала на всё шире растекающееся по полу красное пятно. Невыразимое торжество разлилось по ее губам, по щекам, по чистому лбу. Длинные пушистые ресницы затрепетали. В первый раз в жизни Лизонька Мигай выпрямилась совсем, совсем как лозинка! И замерла.
А Зайка Жендецкая всё еще билась у ног, кусая пальцы, содрогаясь. «Не надо! Не надо! Я не хочу!» — кричала она.
Истребителя Евгения Григорьевича Федченко действительно похоронили двенадцатого апреля вечером возле старинной деревенской церкви, на холме над самой Ладогой.
Был золотисто-желтый весенний закат. Товарищи Евгения Федченко — Адриан Бравых и Никита Игнатьев, — совсем еще юноши, долго салютовали ему, с ревом проносясь над его могилой в холодном апрельском воздухе. На холме лежали длинные тени, желтел перемешанный со снегом песок.
Командир полка осторожно держал под руку бледную, как смерть, безмолвную Иру Краснопольскую. Даже отойдя от холма, и он, и другие летчики, долго не надевали шапок, всё оборачивались в ту сторону, где остался лежать их друг и соратник. Человек, которому каждый в мире должен бы говорить: «салям!».
Холм горбится там и сейчас двойной своей вершиной. Он высок. С него на огромное пространство видно озеро — васильковое в вёдро, платиново-серое в непогожие дни. В ясную погоду совсем вдали маячат в легкой дымке очертания маленьких островков.
Наверху, под металлическими лопастями пропеллеров, осененных узловатыми ветвями четырех мощных сосен, лежат теперь шесть боевых товарищей, крылатых воинов, охранявших ледовую трассу в страшные дни.
Им хорошо покоиться тут, людям-орлам. Отсюда, со своей овеваемой восточным ветром высоты, живые видят, как лижут берег внизу сердитые ладожские волны, как облака бегут друг за дружкой в той высокой синей бездне, где когда-то летали они, как серебряной лентой тянется через воду бесконечное полотнище ночного лунного света, такое же широкое, как «Дорога жизни», спасшая миру Ленинград.
Но и Лизоньке Мигай, партизанке, досталась хорошая могила.
Правда, немцы кое-как зарыли ее в ту же ночь за городской окраиной, у Естомицкой дороги. Но уже к утру эта ее первая могила опустела.
Старший лейтенант Варивода с четырьмя бойцами бережно вынули из небрежно закиданной ямы тело своей отважной соратницы и увезли на дровнях в глухой лес за Корпово.
Там, в самой гуще, — и тоже на высокой горе! — и сейчас можно видеть покрытый мохом и заячьей кисличкой плоский холмик под простым деревянным столбиком с красной звездой наверху. Над ним красноголовые дятлы гулко долбят еловое дерево. Вокруг вырастают по весне нежные, как девичья печаль, тонко благоухающие чистотой и влагой ландыши. А если отойти на несколько шагов вправо от могилы, то вдали, за синим морем лесных маковок, в просвет между двух гор, можно различить белые трубы и красный флажок над крышей совхоза «Светлое».
В «Светлом» опять звучат много раз на дню серебряные трубы фанфар. В «Светлом» снова, как тогда, до войны, раскатывается ребячий смех, звонкие голоса и задорное пение. Там, как и прежде, каждое лето расселяется пионерский лагерь.
Девочки из этого лагеря нередко приносят сплетенные из полевых цветов венки, чтобы повесить их над могилой партизанки Лизы. Мальчики стоят хмуро, и кулаки их сжимаются, пока учитель из ближней школы рассказывает о том, как текла и кончилась жизнь Лизы Мигай.
А раз в году, в апреле месяце, когда совсем приблизится старинный праздник, день «Марьи — зажги снега, заиграй овражки», из Луги сюда приезжает машина «Победа». В ней один, без шофера, сидит высокий полковник. Он оставляет автомобиль пониже, на холме, и носит из него к могиле большие венки и букеты первых вешних цветов — перелесок. Он остается тут до вечера и уезжает уже в полутьме.
Нет, Лиза Мигай! Тебя не забыли!
Глава LXVII. ЗЕЛЕНЫЕ ИСКРЫ
В среду пятнадцатого апреля Лодя Вересов с утра отпросился у дяди Васи пойти на Нарвский проспект, к Федченкам. До сих пор он так и не добрался еще до Евдокии Дмитриевны: в дружине столько дел...
Дядя Вася милостиво разрешил: а почему, — нет? Здоров, на улице тепло... В крайнем случае, заночевать останется... Обстрел? Ну, так снаряду всё равно что Нарвские ворота, что Каменный остров... «Вали!»
Дядя Вася теперь с удовлетворением поглядывал на обоих своих воспитанников, и на Лодю, и на «Голубчика второго»: оба выглядели хорошо! Верно, мальчишка вполне окреп: щеки зарозовели по-иному. Только резкая продольная морщинка, перечеркнувшая совсем не по-детски, от брови до брови, его лоб, всё еще не хотела разгладиться, словно выжидала, как дела пойдут дальше.
Часов около восьми Лодя оделся и вышел на улицу: путь предстоял долгий. Пустой город, без единого облачка дыма, без пыли, был невыразимо прекрасен: каждое украшение на карнизах домов, каждая капитель колонны виднелась издали четко и резко, как никогда. Странный какой-то гул донесся до ушей мальчика, когда он от базы выбрался на Березовую аллею: гул этот был так незнаком и непривычен Лоде, что он даже не спросил себя, что это гудит там, впереди. На обстрел во всяком случае не похоже...
Посвистывая, поглядывая по сторонам, он шел в ясном свете солнечного тихого утра туда, к Кировскому проспекту. Ему оставалось еще шагов сорок до угла, когда он вдруг замер на месте, точно запнулся. Потом краска прилила к его лицу. Опрометью он кинулся за угол; звонок! На Кировском звонит трамвай! Что такое?!