— Каким способом вам удалось этого добиться? Слышится тихий смешок. Такой смех, что спрашивающий внезапно поднял со стола лампу и посветил ею в сторону кресла, точно не поверив своим ушам.

— Вы же не любите романтики, господин Этцель! Я скажу, — совсем просто; всюду есть умные и глупые люди. На свете, к счастью для нас, довольно много чванливых, но не очень умных администраторов. Встречаются и не совсем глупые женщины... Я должна говорить еще яснее?

Палевый луч дрожит над креслом. Потом Этцель ставит лампу на стол.

— Пожалуй, не надо! — бросает он. — Понятно и так, я вас вижу! И скажу вам без обиняков, Фрея (пальцы его страшных рук обнимают коленные чашечки), вы нравитесь мне. О да! И как работник, который, повидимому, обещает многое, и... Вы мне колоссально нравитесь, вот что...

— Я польщена вниманием полковника германской службы, господин Этцель! — не совсем просто отвечает она.

— Вы немка?

— Мой отец был наполовину немцем.

— Замужем?

— Да, за русским...

— Муж здесь?

— На фронте. Очень возможно, — убит.

— Или в плену...

— О нет! Для него это исключено!

— Ого! Вы его, видимо, очень любите?

— Разве это имеет какое-либо значение?

— Для женщин обычно — да.

— Вероятно, я плохая женщина, герр Этцель...

— О! зато вы очень, очень не глупая женщина... Ха-ха!

— Мы надеемся, что резидент ОКВ здесь так же не может не быть умным мужчиной.

Он смеется, поблескивая зубами.

— Н-н-у-у!.. Смотря как и в чем! — говорит он затем. — Как и где, как и когда. Понятно? Пока вы можете считать себя свободной, фрау Фрея. Я вижу, — вы не романтичны.

— О нет! — говорит она, вставая и сразу же закутываясь в легкий шелковый шарф. — О нет! Я не романтична, господин Этцель! Вы в этом когда-либо убедитесь!

У нее стройная, полная фигура на упругих ногах. Она решительно идет к двери. Вдруг она вскрикивает, останавливаясь.

— Уберите сейчас же вашу мерзость, вы... романтик! — сердито говорит она. — Ну! Скорей! Терпеть не могу никаких грызунов!

Высокий человек наклоняется. Белая крыса, присевшая на полу около порога, стрелой взбегает по подставленной руке хозяина.

Глава XXVI. В ЛЕСУ ЗА ВЫРИЦЕЙ

Ручей течет в глубоком овраге; это в лесу за Вырицей.

Сентябрь 1941 года. Ясные, не успевшие еще сковать холодом мокрую землю, дни. Тишина. Окружение...

На дне оврага совсем сыро, сумрачно. Пахнет, как из ковшика, — железистой водой, вялым и гниющим в ней ольховым листом.

Осень. Ничтожнейший звук, раз возникнув, не исчезает, а застывает в воздухе, как древняя мушка в янтаре, — надолго.

Звуков немного, зато они совсем разные. Есть вечные, древние; такие были здесь и всегда: писк маленькой шустрой птички в развилке ветвей; очень мелодический ропот и свежее бульканье ручья между камней; отдаленная дробь дятла где-то наверху, за скатами оврага. Но есть и другие — непривычные; их здесь раньше нельзя было услышать. Лес удивляется им.

Всё время в овраге гремит ведро. Кто-то пересыпает и перекатывает в нем округлые, не слишком твердые предметы. Потом слышится плеск воды. Потом тоненький и, следовало бы сказать, довольно дерзновенный голосёнок запевает:

Постой! Выпьем, ей-богу, еще!
Бетси! Нам — грогу стакан!

Бетховен! Людвиг ван Бетховен: «Застольная песня». Долгий отвратительный свист пересекает это неожиданное пение. Он сечет мир, лес, осеннее тихое молчание, как кнутом. И на конце кнута, точно грубый кусок ржавого металла, как свинчатка, ложится на землю лопающийся злой треск.

Следует минутное молчание. Птица с ветки улетела. Лягушка шлепнулась в воду. Пустота. Потом тот же голос негромко говорит:

— Да ну, Зайка! Да это... В общем же это не по нам! Ну, ладно; домоем только мою и... Или вот что: ты домывай пока, а я накопаю еще... В общем — глупо; чего испугались? И ведро неполное!

Чмокающий сильный звук, — словно откупорили где-то за лесом большую бутыль. И опять торопливый жадный свист. Поперек всего, поперек поля, поперек леса, поперек синего-синего небушка... И «трра-рах!»

Уши под линялым фетром жарко краснеют. Куда это он? В болото!

Бетси! Нам грогу стакан,
Последний в дорогу!
Бездельник...

Очень страшно, невыносимо страшно! Бойцы неохотно ходят сюда: вчера тут ранило двоих. «А ну ее, и картошку эту!» — говорят они. Но если... тогда и подполковник и Тихон Васильевич останутся без ужина. И тогда не выйти из окружения... Значит, — нужно. Нужно!

Бездельник, кто с нами не пьет,
Да, да! Нам выпить нужно!

Вторая мина разрывается правее...

— Ох, как близко! А ведь надо еще совсем немного: штук десять картофелин, если крупные. А я — член ВЛКСМ! И в уставе написано...

Третий разрыв приходится уже на поле, но далеко, — в той стороне! Только бы Зайка не убежала! Странно, почему это храбрая боится сильнее, чем она, Марфа... Не убегай, Заинька!

Да, да! Нам выпить нужно!
Давайте ж — за девушек дружно!

Вот на этот раз так рвануло!.. Ой, мамочка! Ой, как боюсь! Еще три штуки! Да где же ты, картошка противная? Я здесь, я здесь, Зайка!

Она тащит ведро волоком к обрыву, вся красная, запыхавшаяся, в тяжелых сапогах, в неописуемой зеленой фетровой шляпе на голове... Ух, как тут хорошо, в овраге!.. Бейте теперь, бейте, проклятые! Теперь всё равно...

Вечером подполковник Федченко, хромая, опираясь на суковатую, вырезанную по дороге палку, подходит к лесному шалашику на поляне, у трех сосен.

— Хрусталева! — сердито и строго зовет он.

— Тут, товарищ подполковник!

В шалашике начинается возня. Девушка вылезает не сразу, и Федченко, морщась из-за своей раны, ждет.

— Товарищ Хрусталева! — говорит он затем, глядя на вытянувшуюся перед ним Марфушку. — Кажется, я строго запретил кому бы то ни было ходить на картофельное поле в одиночку и днем! ..

— Мы не ходили, товарищ подполковник... Вот честное...

— Не перебивайте меня! Откуда же взялась тогда картошка, которую мне и начштабу принес Голубев?

Марфуша мнется. Она не придумала ответа. Она умильно щурится, глядя на подполковника.

— Это старая, товарищ подполковник! — выпаливает она наконец.

Подполковник Федченко отводит глаза в сторону.

— Вот что, Хрусталева! — набираясь строгости, говорит он, стараясь не видеть этих красных потрескавшихся рук, этого озябшего вздернутого носа и спутанных волос, в которых торчат сосновые иглы. — Если так будет продолжаться, я буду вынужден посадить вас под арест. Да, и вас, и Жендецкую... из-за вас! Я еще раз запрещаю вам... Туда должны ходить только по ночам. Организованными командами! И на то у меня есть бойцы. А вы подаете пример отсутствия дисциплины, возмутительной разболтанности. Поняли?

— Я поняла, товарищ подполковник... Простите!

— Ну то-то же. Да, кстати, покажите мне вашу ложку, товарищ Хрусталева.

Марфа нагибается; ложка, как у каждого старого солдата, заткнута у нее за голенищем... Подполковник долго, тщательно, точно под микроскопом, исследует ее, поднеся к самым глазам: сумерки!

— Когда вы ели в последний раз, красноармеец Хрусталева? — поднимает, наконец, он глаза на девушку. — Позавчера? Ах, вчера вечером? Превосходно! Ну так вот что, милая: садитесь вот там, на этом камне, и зовите сейчас же вашу Жендецкую. Вот вам (из-под шинели он вынимает котелок мятого картофеля) на двоих! И чтобы до капли, при мне... Ну, живее. У меня времени нет тут с вами.