Она стояла потупясь, потом подняла на минуту на него пустые, неумные глаза и без особого смущения снова опустила их. Носком коричневой туфельки она вырыла маленькую ямку в песке и продолжала сверлить ее однообразным, равнодушным, круговым движением. И вдруг ему стало холодно. Он поверил!

— Слушайте, вы, девчонка... Да как же ты на такое пошла, негодяйка?! — теряя контроль над собой, закричал он.

Она снова подняла глаза. Бессмысленно-дерзкие глаза самой обыкновенной мелкой подлой дряни.

— А чего вы на меня орете? — ее голос звучал какой-то заученной привычной наглостью. — Нужно мне было, вот и пошла!..

Тогда задохнувшись, побледнев, как если бы ему, а не ей предстояла немедленная смерть, Василий Федченко впервые в жизни приказал тут же, за домом, в огороде, без всякого суда расстрелять эту гадину.

Его колотила дрожь, он долго не мог успокоиться.

А через какой-нибудь час после этого им привезли в санитарном вагоне тоже совсем молоденькую женщину: врача, хирурга. Она была тяжело контужена часа три назад, на соседнем полустанке. Бомба замедленного действия упала рядом с тем вагоном, где помещалась операционная. Женщина делала очень сложную операцию ноги раненому красноармейцу; сосуды были уже перерезаны, — перерыв в работе грозил больному гибелью. Передвижение вагона тоже исключалось: падение бомбы разбило путь.

И вот, выслушав, что ей сообщил бледный, как смерть, начальник поезда, она не отошла от стола. Сорок три бесконечные минуты, ни на миг не оторвавшись от раненого, она продолжала свое дело. В первые же десять минут всех остальных раненых по приказу начальника унесли из поезда на носилках. В следующие десять минут начальник, по одному, отправил в безопасное место и весь персонал операционной. Вдвоем с ним, с начальником, они наложили последние повязки.

Начальник с единственным санитаром торопливо унесли оперированного. Она пошла за ними, отстав на двадцать шагов. Они успели спуститься уже с насыпи, а она только подошла к скату, когда бомбу рвануло... На сорок седьмой минуте!

Так как же, как же могли существовать, жить одновременно в мире и эта и та?

В тот день он разнервничался не на шутку, подполковник. А вечером его вызвал к себе генерал-майор.

— А, это ты, Василий Григорьевич? — как всегда прямо и без околичностей, встретил он его. — Хорошо, что не задержался. Знаменитая твоя карта при тебе? Клади-ка ее вот тут, на стол. Хочу взглянуть... Зачем? Для злости, Федченко, для злости! Сейчас сам поймешь, почему.

Он прошелся по комнате, снова подошел к столу. Суровое, обветренное его лицо подергивалось.

— Эх, подполковник, подполковник! Наконец-то мы с тобой получаем боевую работу. Приказано занять любой ценой оборонительный рубеж, приготовиться к тому, чтобы сдержать на нем до подхода подкреплений наступающего противника... «Хорошо», говоришь? Сам скажу, — хорошо! Одна беда: где этот рубеж проходит? Не знаешь? Ну, а я вот, как это ни печально, знаю.

Он сделал маленькую паузу, видимо выжидая, не догадается ли подполковник сам, потом резким движением развернул на столе, поверх своих новых карт, его, Федченки, десятиверстку. Тот самый лист: двенадцать — сорок один. От Финского залива и несколько южнее...

— Рубеж этот, подполковник, проходит — полюбуйся где! — по северному берегу реки Плюссы! Вот она, вот, в сорока километрах южнее города Луги! Накаркал ты мне горя на голову со своей картой, Федченко! Чего хочешь ожидал, только не этого!

Глава XIV. ДОЛГ И СОВЕСТЬ

Еще в самом начале войны, на второй ее день, Фотий Соколов пошел к Марии Петровне Фофановой проститься: «Что поделать, Мария Петровна, голубушка?..» Не об этом, конечно, думал старый моряк... Да ведь разве усидишь в тылу в такое время?

Шел он к ней уже несколько озадаченный: начальство МОИПа признало уместным, «за убытием на флот добровольцем т. Соколова», назначить комендантом городка вовсе не Василия Спиридоновича Кокушкина, как предполагал Фотий, а как раз это самое, нуждающееся в опеке существо, — паспортистку жилмассива Фофанову. Как так? Что за выдумка? На такую ответственную работу — и вдруг Машеньку?

Придя же к своей нежданной заместительнице, Фотий наткнулся на сцену, которой никак не ожидал. Новый комендант встретила его с заплаканными глазами. Из комнаты доносилось какое-то горькое бормотанье, плач. И виной всему, оказывается, был Ким Соломин.

Ким, как объяснила паспортистка Фофанова, устроил совсем незаконное дело. Он прибавил себе год в паспорте, пошел в военкомат и был зачислен в Балтфлот. Завтра в восемнадцать ноль-ноль, «имея при себе смену белья, кружку и ложку», ему надлежало уже явиться во флотский экипаж.

Когда? В восемнадцать ноль-ноль? Так ведь точно в это же время туда должен был явиться и старый матрос Фотий Соколов!

Ланэ плакала так много и так искренно, что Кимушка был и польщен и смущен до чрезвычайности. Он никак не думал, что Ланэ так тяжело будет с ним расставаться.

Он неловко гладил девушку по голове, бормотал неуверенные и пустые слова: «Ну, Лучик! Ну что ты! Да ничего же страшного. Погоди вот, вернусь...»

Хуже было с мамой. Мама, узнав, очень побледнела, но не сказала ни слова. Она только быстро ушла на кухню, долго гремела там посудой, а потом вернулась, спросила чуть суховато, как всегда, и уже заранее зная ответ: «И ты думаешь, Ким, что это было действительно необходимо?»

Она обняла его на один только миг. Но это как раз и было трудно выдержать.

Вечером двадцать четвертого июня Ланэ, ее мама, дядя Вася Кокушкин и Наталья Матвеевна Соломина долго стояли под густыми тополями, против ворот флотского экипажа, после того, как оба «новобранца», старый и малый, махнув в последний раз на прощанье руками, скрылись за их створами. Надолго ли?

Только после того, как ворота закрылись за ними, Мария Петровна отняла платок от глаз. Ланэ, бессильно прислонившись плечиком к корявому стволу дерева, плакала не скрываясь. Молодые матросы высовывались из окон экипажа. Сочувственно, но и смешливо они кричали ей что-то, но она не слышала их.

«Кимушка! Ким! Кимка!»

Наталья Матвеевна вдруг подошла к ней и, в первый раз, порывисто обняла. Красивое лицо ее под седыми волосами стало строгим и даже вдохновенным.

— Девочка, милая, не надо плакать! — сказала она. — Теперь давайте уж... ждать его вместе. Придет он... наш!.. Придет!

И Ланэ, прижавшись к ней, разрыдалась еще сильнее. Снисходя к мнимой «женской слабости», дядя Вася Кокушкин, впервые может быть на своем веку, впал в подлинно мужскую неправду. Он говорил совсем не то, что думал. Он долго убеждал трех своих спутниц, будто безопаснее, чем корабль, во время войны просто нет в целом свете места. «Постоят где-нибудь в тихом порту — только и работы. Ну, постреляют иногда... Так ведь броня же кругом!»

Женщины не поверили старому моряку; они насквозь видели его нехитрые уловки. Кто знал, кто мог сказать что-нибудь сейчас о завтрашнем дне? Кто мог предугадать, где ждет человека опасность?.. Да и не такие, конечно, они люди — Фотий и Ким, — чтобы прятаться в спокойный порт.

Однако им жаль было огорчать дядю Васю своими возражениями; они сделали вид, что принимают его вымыслы за успокоительную истину.

И, конечно, правы были они, не он.

Четыре дня спустя от Кимушки прибыла первая открытка: без марки и со штемпелем полевой почты. Из нее стало ясно: Ким и Фотий получили назначение в морскую пехоту. Их будут обучать на берегу. Писем ждать, повидимому, не приходится: пока идет строевая учеба, много не распишешься!

Так оно и вышло. Только «ждать» Кимушку, по-старинке, тоскуя и вздыхая, как когда-то ждала Игоря его Ярославна, ни у Натальи Матвеевны, ни у Ланэ скоро не оказалось времени. И к лучшему!

Наталью Матвеевну, опытного чертежника-конструктора, командование МОИПа еще в начале июля перебросило в группу инженера Гамалея. На группу эту легло особое, экстренное задание. Соломиной выдали новый пропуск для прохода в обвалованное выше крыш землей помещение «группы». При входе туда у нее тщательно отбирали не только зажигалки и спички, но и все металлические предметы. О ней стали говорить, как и о других, с почтением и опаской: «Да, знаете, она ведь в группе Гамалея»; и это звучало ничуть не менее серьезно, чем «она на фронте».