В те дни всё это было обычным: тысячи ленинградцев, оставшись в одиночестве в больших пустых квартирах, покидали их, переселяясь к родным, друзьям, соседям. Тысячи детей сосредоточивались в детских домах окраин... Жить порознь становилось не только трудно, мало-помалу это стало просто невозможным. Люди, оторванные от старых привычек общежития, искали новых и, пожалуй, находили их каждый по-своему; даже такие неопытные юнцы, как Лодя и Ланэ.
Очень плохо получилось только со всеми папиными планами. Телефон и адрес полковника Карцева Лодя сам нечаянно потерял на почте, когда отправлял ему Микину записку. От капитана Белобородова никто не приехал, да и не удивительно: залив еще не замерз, а на берегу немцы, по слухам, стояли прочно.
Никто не позвонил Лоде и от летчика Новикова, который обещался переправить его в тыл, к тете Клаве. Впрочем, возможно, с аэродрома и звонили по телефону Вересовых, но линия давно уже перестала работать. Да и Лодя там, у себя, почти не бывал.
А когда недели две спустя озабоченная лодиной судьбой комендант Мария Петровна сама с трудом связалась с новиковской службой, с ней долго разговаривали как-то неопределенно; расспрашивали, кто она такая, откуда ей известен майор, а потом ответили очень коротко, короче нельзя: «Извините, гражданка Фофанова, но приходится вас... опечалить. Дело, видите ли, в том, что... Алексея Александровича нет в живых».
Мария Петровна замолкла и тихонько повесила трубку.
Всё прикладывалось одно к одному. Даже Владимир Петрович Гамалей, последний человек из довоенного мира, к которому Лодя мог бы прийти за советом и помощью, и тот перестал бывать в городке. От МОИПа, где он служил, до Ленинграда считалось километров тридцать с лишком автобусного пути. Для машин не хватало бензина. Инженер Гамалей теперь и работал и жил там у себя безвыездно. Что же до Василия Спиридоновича Кокушкина, то его Фофанова не хотела тревожить без самой крайней нужды. Что — Лоденька! У мальчика есть кому о нем позаботиться! Дядя Вася с утра до ночи хлопотал о тех ребятах, у которых ровно никого не осталось. Таких становилось всё больше со дня на день.
Медленно, не торопясь, подошел декабрь. Стало очень холодно. Нева встала почти месяц назад. На улицах всё чаще начали встречаться люди на страшных, опухших слоновых ногах. Другие, наоборот, вытягивались и худели. Лица всех покрылись черной копотью от керосиновых коптилок. Электрический свет погасал то в одном доме, то в другом, и надолго. В квартирах без отопления становилось совсем морозно. На улице — минус пятнадцать, минус пятнадцать и дома. Теперь можно было из конца в конец пересечь весь город, не встретив ни единой пары смеющихся глаз, ни одной улыбки на посиневших губах. Ни у взрослого, ни у ребенка! Решимость — да, мужество — конечно. Но улыбка... ее нет!
Наконец у решетки сада Дзержинского Лодя увидел первого человека, который умер от голода на улице. Он сидел, прислонясь спиной к каменному цоколю ограды, уронив худые руки на панельный снег. Люди проходили мимо него и отворачивались, точно не замечая, только чуть меняясь в лице...
Женщина, закутанная в толстое одеяло вместо платка, везла как раз мимо этого мертвеца высокого худого старика; он еще кое-как сидел на желтых ребячьих саночках; но, видимо, идти уже не мог. Задохнувшись, женщина остановила санки у самых ног покойника: надо было объехать их, а повернуть с хода не хватало сил. Слезы покатились у нее по щекам.
Живой старик немного поднял голову и долго смотрел на мертвеца. Губы его, живого, под усами беззвучно шевелились. «Ничего, Катя! Не плачь! — с трудом выговорил он в конце концов. — Это не беда... Ну, умер... Ну что ж! Ну — и я... Не во мне, Катюша, дело...»
День этот и по другому происшествию оказался памятным для Лоди Вересова.
Он шел тогда в булочную, на Пермскую. Дошел, достоял в очереди до прилавка, и уже отдал продавцу свои три карточки: на всех. В этот миг за окном, почему-то не замерзшим, мимо витрины не спеша прошел человек в пальто с большим меховым воротником, согнувшийся, опирающийся на толстую трость. Лодя похолодел: этот Микин знакомый... У которого крыса! Здесь? Откуда? Но ведь... папа же сказал, что он еще в сентябре эвакуировался.
И всё-таки он узнал верно. Да, это был он, Эдуард Лауренберг-Лавровский! Но тогда, может быть, и Мика...
Не сдай Лодя продавцу карточек, он, наверное, выбежал бы убедиться, — не ошибся ли он? Но оставить карточки — свою высшую драгоценность, свою жизнь — в чужих руках в те дни не рисковал никто. Когда же, получив паек, мальчик вышел, наконец, из лавки, гражданина в мехах поблизости, конечно, уже не было. Зато он увидел совсем другое.
В очереди (для тех дней это было бесконечно удивительным) царило оживленное волнение. Люди громко обсуждали что-то, спорили. Глаза тех, кто был покрепче, блестели возбужденно. Что случилось?
Только что за углом был найден оброненный кем-то старенький порыжелый портфель. Его подняли, открыли и обнаружили в нем по меньшей мере тысячу, если не больше, уложенных в пачки продовольственных карточек. Совершенно целых, со всеми нужными штампами на этот месяц! Зрелище это вызвало во всех невольную дрожь: сотни ничьих карточек! Иди и получай по ним хлеб!
Взволнованные донельзя люди, еле живые, тесно столпившись, дышали так, точно только что выполнили тяжкую работу. Когда Лодя проскользнул в середину толпы, там уже разобрали, в чем дело: карточки были поддельными!
Высокий и худой человек, вероятно, не старый (может быть, даже юноша), крепко прижимал находку к груди.
— Товарищи! — слабо восклицал он. — Товарищи дорогие! Выслушайте меня: я сейчас... Эти карточки — фальшивые, уверяю вас... Это враги их разбрасывают, гитлеровские агенты! Да, конечно, я не спорю... Мы могли бы их расхватать сейчас по рукам; пойти, получить по ним хлеб... лишние граммы... — он закрыл глаза, точно сделал над собой большое усилие... — Могли бы сегодня насытиться! Но, товарищи! Это же самое страшное оружие в руках врага! Этим он хочет сорвать наше питание, погубить всех, погубить город. Товарищи, не поддадимся! Товарищи, разве мы не советские люди, не большевики? Пойдемте со мной в милицию. Пусть их сожгут там! Нет, нет, как так — мне одному идти? — Он по-настоящему ужаснулся. — Нет, это нельзя, ни в коем случае! Надо человекам пяти... Разве можно это поручить одному, что вы? Я... я... боюсь один! Нет! Товарищи... Кто из вас — члены партии? Пойдемте со мной!
Очередь глухо пророптала что-то одобрительное, полное голодного сожаления, полное сознания, что — да, иначе не может и быть! Двое мальчиков, как оказывается, уже сходили за милиционером. Под конвоем девушки в милицейской форме портфель унесли. Страшный это был портфель: старенький, рыжий, начиненный великим соблазном жизни; полный яда предательства, полный расчета на жалкую человеческую слабость. Только не мог оправдаться этот расчет!.. Не те тут были люди!
Взволнованный тем, что он видел, Лодя поплелся домой. Вечером, когда он рассказал эту историю Фофановым, Мария Петровна выслушала его, строго, пристально смотря на него. Но, когда он кончил, ее подбородок вдруг несколько раз вздрогнул. Усилием воли она подавила в себе что-то очень трудное, очень большое.
— Вот, Лодя... Вот и смотри, что значит — советские люди... Ой! Но бедные ж вы, бедные, мои ленинградцы! — вырвалось у нее.
Лодя смотрел на нее большими глазами.
— Мария Петровна, тетя Маруся... — вдруг ахнул он. — А может, может быть, это он, этот, с крысой, и бросил эти карточки?
Мария Фофанова остановилась на полуслове.
— А ты знаешь, Лоденька... всё может быть! А ну, дай-ка я запишу его фамилию и приметы. Пойду в милицию и расскажу...
А вот теперь и неизвестно: успела ли она сообщить кому следует о Лодином открытии?
В один из ближайших к этому дней Мария Петровна Фофанова собралась после полудня пойти навестить свою знакомую в дальний конец Петроградской стороны.
Знакомая умирала одна в опустелом доме. Решительно некому было ей помочь.