Идти к Луге это значило — пересечь безмерное, неизвестное ни Вариводе, ни Лизе пространство от Вырицы до этого города. Десятки и десятки километров нелюдимого леса, глухих болот, вражеского тыла. Пересечь и отыскать где-то там за ним единственный брезжащий перед ними лучик света в царстве могильной тьмы. Они это понимали. Варивода, разглаживая карту, только головой покачивал. Но иного выхода не было, и они пошли.

Рассказать о том, как всё случилось, сравнительно просто. Выполнить же задуманное было почти немыслимо.

Какие проклятые одинокие дороги, километр за километром тянулись тогда там, во вражеском тылу! Как нестерпимо унизительно было чувствовать себя каким-то зайцем или куропаткой, ускользать с нахоженных троп в кусты при звуке людской речи, робко кланяться каждой дубине с галунным околышем, которая нетерпеливо постукивает пальцем в перчатке по бортику машинной дверцы, пока грязная русская нищенка путается в своих непроизносимых названиях: «Ви-ри-тса? Зо?! Тшастша?»

— Да, да, «Тшастша», «Тшастша», идиоты!

Во всем этом для Лизы вначале, перед выступлением была только одна радость: каждый день к ночи, торопливо ступая натруженными ногами, она возвращалась домой. Шла и знала: там, в землянке, Варивода, напрягая слух, ловит каждый шорох. Он ждет с замиранием сердца. Ждет ее. «Иду, иду, Степа!»

День их выступления несколько раз откладывался: что-нибудь мешало. Наконец всё же они тронулись. И вовремя: было уже четырнадцатое октября. Только накануне выпал легкий снежок, а ровно две недели спустя лег на землю первопуток и установилась зима.

Вырица — Чаща («Тшастша!») — речка Ракитенка... Потом — страшное, в безлюдных камышистых берегах, пустое в пустом лесу, свинцовое, дикое огромное озеро Вельё... «От того Велья — не видать жилья!» — странно, тревожно и жалобно, как в сказке, говорили в ближайших деревнях. Дальше — речка Ящера, деревня Жельцы... Потом — громадный полукруг к востоку от Луги, чтобы не приближаться к ней... Опять шоссе у Раковичей; деревня Смерди, кусты, буераки, лесные озерки и старые дегтярные буды в лесу... Не так уж много по расстоянию, но кто знает, на какую величину нужно умножать каждый километр пути, когда идешь по своей родной стране, вдруг ставшей вражеским страшным тылом!

Они шли одиннадцать дней, почти не общаясь ни с кем: русские люди еще не огляделись в этом новом проклятом мире, не научились ждать и терпеть в нем, находить друг друга.

Степан Варивода прихрамывал. В дороге он опирался на суковатую палку. Лицо его начало обрастать рыжеватой щетиной. На вид он теперь скорее походил на «дядю Власа, в армяке с открытым воротом» из стихов Некрасова, чем на старшего лейтенанта Красной Армии. Но походка его день ото дня становилась решительней, голос — тверже, взгляд — живее... И всякий раз, видя его на пути издали, Лизонька бралась маленькой рукой за телогрейку над сердцем: «Только бы дойти! Только бы выбраться!»

У лейтенанта Вариводы было одно сокровище: карта. Вел теперь вперед он, ориентируясь по измятому листу бумаги с уверенностью, непостижимой для Лизы. Он же стал и основной боевой силой их «отряда» — «на случай чего».

— А вы этого случая ничуть не бойтесь, Лизавета Константиновна! — сказал он девушке, трогаясь в путь. — Наган — при нас, гранаты — при нас... Ваш «штейрчик» тоже на что-нибудь сгодится... За себя постоять мы можем. А в последней крайности у коммуниста всегда один верный выход есть...

Однако и на Лизу каждый день с утра ложилось ее собственное, важнейшее задание. Ее путь всякий раз оказывался намного длиннее пути старшего лейтенанта. Она уходила вперед, отклонялась в стороны, заглядывала в ближайшие селения, возвращалась обратно. И тут-то вот она и узнала впервые, какой незаменимой ценностью стал в уродливом фашистском мире ее мучительный физический недостаток, ее горб.

Стоило ей взять в руки костыль да надвинуть пониже на лоб рваный платок и — в стеганой телогрейке, в стоптанных валенках — она мгновенно превращалась в неопределенного возраста убогую побирушку; много таких нищенок ползали по дорогам Третьего райха; там, за спиной у каждого немца. На таких не смотрят; таким ничто не грозит.

В первые дни этот маскарад стоил ей душевной муки: один раз в грязной придорожной луже она увидела себя такой и вся сжалась от негодования и отвращения: какой чужой и жалкий, какой не советский вид! Только в старых книжках читала она про таких нищенок.

Должно быть, Степан Варивода заметил ее смятение. «Лизавета Константиновна! — сказал он ей в тот же вечер со своей обычной мягкой почтительностью. — Как оно видится, стыдитесь вы немного из себя такую бродяжку строить... А напрасно, девушка! Поверьте моему слову, нам теперь, советским людям, ничего стыдиться нельзя, что только им во вред повернуть можно... А срок придет, — погодите: мы им и этот ваш маскарад тоже на счет запишем!»

И вот она научилась с необыкновенной сноровкой играть новую роль, играть как можно лучше. Ей начало даже нравиться это: стоит перед рослыми немцами маленькая искалеченная болезнью девушка, и они даже не удостоивают ее взгляда. А у нее под залатанным полушубком — ручная граната. Стоит ей сделать одно движение — от трех здоровенных негодяев ни клочка не останется. Только нельзя делать эти движения: «Лизавета Константиновна, вы себя не дешевите! Что нам теперь трое фрицев? Ничто! Нам их не столько будет отпущено!»

И вот солдаты небрежно перебрасываются короткими фразами. Это особый немецкий язык, не тот, по которому она имела круглое «пять» в школе. Но если бы они могли предположить, что горбатая русская ведьма хоть из пятого в десятое понимает их баварский говор...

Возвращаясь к Вариводе, она всё подробнее и точнее рассказывала ему о виденном. И к исходу первой недели старший лейтенант, потирая небритый подбородок, задумчиво сказал ей:

— Да, Лизонька... А ведь из тебя, если так оно пойдет, классная разведчица получиться может... Память у тебя определенно цепкая; соображение, как я замечаю, много выше нормы... А это, как ни говори, большое дело...

Она так и вспыхнула вся — до того радостными показались ей эти скупые слова похвалы. «Степочка, голубчик...» Нет, конечно, она не сказала этого вслух: как же можно!

Шли еще самые первые месяцы войны. Народы Советского Союза, захваченные ее вихрем, не успели приспособиться к новым условиям существования. Мудрый, глубоко продуманный партией и советской властью план развертывания партизанской работы в тылу у противника едва начинал приводиться в действие. Живой гнев самого оскорбленного народа тоже еще не успел наполнить его раскаленной лавой мщения. Люди наши, оставшиеся за спиной у врага, еще не знали и не умели многого, очень многого. И двум таким одиноким путникам, как Лиза и Варивода, казалось бесконечно трудным, почти немыслимым в темноте, в смуте и опасной злой неразберихе взбаламученного непонятного подполья найти начало ниточки, которая привела бы их к своим.

Они были уверены, что эти свои должны жить и дышать где-то тут же рядом. Да, но где? Каковы их приметы? Какие волшебные слова надо знать, чтобы не ошибиться, разыскивая их? Ведь никогда до войны ни девушке-комсомолке, ни молодому партийцу-командиру в голову не могло прийти, что понадобится советским людям на двадцать четвертом году революции среди родных полей и лесов уйти в подполье. В подполье! Сказать страшно!

Двадцать шестого октября они прошли через обугленное пожарище Смердей, ночью пересекли над озерком Лукомо тщательно охраняемую немцами Варшавскую дорогу (как раз там, где четыре месяца назад на ранней заре Клавдия Слепень увидела первый фашистский самолет), и, миновав деревню Заполье на холме, по кустистым пустошам вышли на Гдовское шоссе, полевее Корпова и Ведрова. «Светлое» было совсем недалеко: вон за тем леском!

Здесь девушка снова ушла вперед. Степан Трофимович остался в соснячке над лесным болотом, подождать результатов ее разведки. Остался пасмурный и сердитый на самого себя.

Часа два он неподвижно сидел на пне в нескольких десятках метров от пустошной дорожки. Поставив у самых ног кузовок с дюжиной грибов-маслят на донышке (какие уж там грибы в октябре!), он с независимым видом вырезывал фигурки на можжевеловой палочке... А что? Бородатый оборванный дядька, который, посвистывая, ковыряет перочинным ножиком смолистую древесину, даже у самого придирчивого фашистского патруля не вызовет никаких подозрений. «Гриби? Ди пильце? Дизе? .. Вайст ду вас, Грета: эти русские жрут здесь такие сопливые ядовитые грибы, на которые цивилизованный человек и смотреть не станет! Тьфу!»