Но едва перелом в Зоенькиной болезни определился, Аксинья Комлякова перестала звать свою «начальницу»: товарищ Мигай. Она стала говорить ей: «Лизавета».

Когда же девочка начала тихонько играть на своей коечке, Комлякова вдруг вечером сама принесла Лизе чай в котелке, напоила ее, заставила лечь, накрыла своим теплым, приятно и чисто пахнущим полушубком и, присев на край топчана, смотря в стенку перед собою, нз останавливаясь, рассказала всё, что у нее накипело на сердце.

Аксинья Павловна была вдовой: ее муж пять лет назад утонул на Чудском озере во время зимней рыбной ловли. В оставшемся на нее хозяйстве она, бездетная бобылка, управлялась сама: «работала за полного рыбака». Вторично замуж она пока что не собиралась. «Видать, еще Гриню моего Нарова в море не горазд далеко унесла...», но на жизнь свою не жаловалась: «Люди жили, и я жила!» И только в последние месяцы с ней случилась большая беда.

Сидя на Лизином топчанке, громадная темнобровая женщина с некоторым недоумением смотрела на свои сильные руки.

— И никогда я, Лиза, того не думала, — размышляя вслух, говорила она, — что придется этими вот руками за винтовку браться...

Я, Лиза, хоть робка никогда не была — мы у бати все три девки смелые рожены! — но, бывало, курёнка зарезать, так я видеть этого не могу. Снесу соседу, подам, а сама за ворота выйду. От нашей, Лизонька, сестры, жизнь на свете идет; нам, бабам, смерть по миру сеять не приходится.

А тут подержали меня в фашистской тюрьме шесть дён и надумали зачем-то во Гдов переправить. И пущают меня, бабу, туда пешим ходом. И дают мне в конвойные своего солдатишку, подсвинка такого белоглазого. Ну, ведет он меня Борковским лесом. И встречается нам дедка Родион с Выселок; слепой такой дедка: плохо видит совсем. Встретились и разминулись, как надо. Дед отошел шагов сто, руку козырьком поставил, да и дай поглядеть, куда это Ксюшку Рыбакову повели. А этот гадёныш сощурился, кидь автомат на руку: «Тах-тах-тах...» И кончился мой дедка. Сунулся на дорожинку и лежит... Маленький такой лежит, как дитёнок; только что голова седая...

Ну, Лиза... Что тут со мной стало, этого я тебе пояснить не могу. Сжало вот в этом месте, что закруткой. Заплакать хочу — не дает заплакать: больно! Иду деревянными ногами, смотрю на землю: «Советская, — думаю, — ты земля! Что же теперь с тобой станет? Научи хоть ты меня, бабу: как же мне теперь быть?»

Дошли до Рубеженки, до речки, а там — овраг такой темный: кусты, олешняк; хмель вьется. Вижу: фашист мой озирается туда-сюда; страшно! «А, — думаю, — ты там, в кустах, свою смерть ищешь, а она — вот она, с тобой рядом идет...»

И не скажу тебе, как мне помогло, — на самом на мосту... Как волчиха его сзади за шею схватила. Тиснула — у него и автомат на пол...

Правду скажу, жалко потом было. «Эх, — думаю, — молокосос, молокосос!.. Из-за такого праха честные свои мужицкие руки опоганила!

Не тебя бы, — думаю, — дурака фашистского, а фюрера твоего мне сюда дали...»

Ну, вот. Взяла автомат его. Сошла повыше моста к воде...

Долго руки мыла, пока дочиста... Потом заплакала, что дедка Родион на дороге так лежать остался, мне ж его никак прибрать нельзя; взяла полевее и ушла прочь.

Говорить нечего — идти трудновато было: битая я была, спина вся синяя, в левом плече вывих... Ничего, хватило бабьего терпения, — ушла! Вот, Лизонька, как жизнь моя сложилась... Ну, ложись, поспи хоть немного: теперь, видать, жива наша с тобой девчонка останется! Радость-то нам какая!

С этого дня у Лизы появился в отряде первый, не считая Вариводы, близкий человек.

Едва ли не на следующее утро ее неожиданно (всё здесь случалось неожиданно, вдруг) вызвали в Корпово к «самому», к Ивану Архиповичу. Там она получила первое свое разведывательное задание: пройти в Лугу, пробыть там целый день под видом убогой нищенки и выяснить расположение постов охраны возле бывшего Дома крестьянина; в этом доме теперь останавливались проезжающие фашистские начальники.

— Ну, как, дочка? — пристально поглядел на нее чернобородый смуглолицый Архипов. — Посильное это для тебя задание? Мне интересно, когда у них развод бывает, как они сменяются, всё. Да ты больно не робей, воробей: страшнее смерти ничего не будет. Скажу тебе прямо: другого послать не могу, у меня ныне людей подходящих нет... А послать — необходимое дело!

Она гораздо меньше взволновалась теперь, чем в час, когда Аксинья внесла в пещеры обожженную Зою. Какая же разница между Лугой и теми деревнями, в которых она уже побывала столько раз?

Без всяких приключений Лиза не только выполнила задание: ей удалось сделать больше. Она ночевала в деревянном вокзальчике «Луга вторая» и слушала, как разговаривают между собою два немца, два ефрейтора, совершенно уверенные, что их не понимает и не может понять никто. Диалект, на котором они говорили, был действительно плохо понятен ей; но всё же, напрягая все свои способности, всю память, она кое в чем разобралась.

На дороге из Плюссы, на речке Пагуба сломан мост. Что-то случилось с танком; видимо, наскочив на мину, он развернулся и перегородил дорогу среди болот. Образовалась пробка машин семьдесят шестой дивизии; разобрать ее нелегко. Всё это стоит в болоте почти без охраны, а господин оберст думает только о переброске трофеев из Гатчины в адрес господина Геринга и в свой собственный... В общем чорт знает что! Хорошо еще, что в этой богом забытой глуши как будто ничего не слышно о партизанах. Если бы тут было так же весело, как дальше к югу... Санта-Мариа!

Иван Архипов и Варивода очень благодарили Лизу за эти сведения.

Двое суток спустя после ее возвращения в «медпункт» заглянула юношеская физиономия — парнишка в серой солдатской ушанке, с торчащим из-за плеча рыльцем автомата.

— Мигай, ты тут? — торопливо окликнул ее. — Тебя, что ли, Елизаветой звать? Тебе сколько лет-то? Осьмнадцать? Подходя! Член ВЛКСМ, думать надо? Так что же ты столько времени на учет не становишься? Как так: «разве есть»? Крупнейшая ячейка: ты восьмая будешь! Билет сохранила? Порядочек! Запиши себе (а на чем записать?!): завтра пойдешь в деревню, заходи ко мне... Там каждый знает: амбарушка за штабом. Как это «некогда в деревню идти?» А разве тебе Гаврилов не передавал, что тебя на одиннадцать ноль-ноль военком вызывает? Как нет? Ладно, я из него компот сделаю! Приказанье не выполнять, а? Так в одиннадцать ноль-ноль! Засекла? И сейчас же ко мне: нам с тобой есть о чем поговорить. Ты — культурная сила. Моя фамилия Фомичев. У меня — всё.

Лиза растерялась.

Самые слова эти: «стать на учет», «культурная сила» противоречили всему, что окружало ее последние два месяца. Как? Комсомольский учет тут, в этой норе, во мраке, в пещере каменного века? Ячейка ВЛКСМ в десяти километрах от той Луги, где она побывала только что, где по перрону, козыряя друг другу, гуляют «лойтнанты» и «оберсты», где вдоль всех стен жирно выведено анилином: «Фойер аусгелёшт!» — «Гаси свет!», где на углах белеют новенькие стандартные вывески: «Гитлерштрассе», «Герингштрассе»? Может ли это быть? Не послышалось ли ей это?

Ее подбородок вдруг задрожал; да как же смела она подумать, что о ней забудут, что ее...

И вот она уже сидит в корповской избе под большой березой, может быть, в той самой избе, где года два или три назад покупала молоко, пережидала дождь. Корпово!

Окно выходит на дорогу. Снег. Видно гумно или сарай под горкой, колодец на лужку внизу.

В избе — чистый стол. На нем — глиняная чашка с солеными огурцами, банка консервов с надписью: «Дэнэмарк. Шлезиен. А. Г. Педерсен», полевой бинокль и карта, придавленная, как пресс-папье, большим черным пистолетом. А за столом, против Лизы, сидит и пристально смотрит на нее, стараясь припомнить, директор Ильжовской школы — Алексей Иванович Родных. Тот самый, который угощал ее однажды огурцами с медом там, в своем Ильже, в далекий-далекий день, когда ребята из лагеря ездили вместе с Марией Михайловной в гости к ильжовским пионерам. Это и есть душа Архиповского отряда коммунист Родных; как она сама только что читала в Луге на заборах, — за доставленного в комендатуру коммуниста Родных, живого или мертвого, «будет произведён оплат в размере пяти тысяч окупационных марок».