Они стояли долго, не говоря ничего.

— Да, друзья! — глубоко вздохнув, проговорил, наконец, Ходжаев. — Эх, и место! Настоящее боевое место. Фронт! Суровое место! Большая клятва нужна, великое слово: умереть, — ни одного стервятника не допустить до дороги!

Никто ничего не ответил ему. Все молчали. Но и самое это их молчание было равносильно клятве.

Четырнадцатого февраля полк принял вахту над «Дорогой жизни». На «барражирование трассы» первым повел своего ведомого ленинградец по рождению, Федченко. По настоянию комиссара, ему был оказан этот почет.

Полет прошел, что называется, «нормально». Противник встречен не был. Зато с пятикилометровой высоты, на которой, сообразуясь с облачностью и характером задания, держался в тот день Федченко, он с непередаваемым волнением увидел внизу как бы огромную чернобелую карту.

Прямо под ним тянулся медленно суживающийся к истоку Невы южный залив озера. Сизочерные сплошные леса Финляндии, с белыми заплатами мелких озерков, виднелись на северо-западе. Почти слившийся с ледяным полем, заснеженный вражеский берег лежал под левым крылом. Заметна была и тонкая извилистая лента Невы, перехваченная у самого начала прочным замком Шлиссельбурга — Орешка.

Там, по Неве, шел фронт.

На севере, на уровне другого, правого крыла машины, был прочерчен между льдами и небом узкой чертой дальний берег озера. Мглился Сердоболь, темными пятнами среди молочного льда чернели островки Валаама.

А на юго-западе летчик Федченко видел — и сердце его замирало — смутносерое марево, прорезанное пятизубцем Невы. Там был Ленинград. Там, всем сердцем в нем был в этот зимний вечер и он сам, Евгений Федченко.

«Дорога жизни» внизу, под брюхом его самолета, резко выделялась теперь на девственно белом, заснеженном фоне. Гораздо темнее всего остального, — здесь в синих тенях от снеговых валов, окаймлявших полотно пути, там в темных пятнах пролитого бензина и масла, в рыжей россыпи соломы и сена, смешанных со снегом, — она хоть и причудливо извивалась, но эта ее живая неправильность не имела ничего общего со случайной неправильностью берегов, начертанных природой. Ее построил для себя человек; он проложил ее так, как ему было нужно; по своей человеческой воле.

С высоты Федченко видел крошечные запятые — тени от вешек, укрепленных на снежных грядах; бурые прямоугольники мостиков там, где путь пересекали мощные трещины огромного водоема. Там, здесь, чуть в стороне от самого полотна трассы, резко чернели остроугольные пятна — сломанные и брошенные машины, местами уже наполовину занесенные снегом, груды пустой тары, покинутой на произвол судьбы. Были такие места, где весь лед усеивали характерные черные лунки, как бы окруженные языками черного пламени; это — воронки от вражеских снарядов, от сброшенных бомб отмечали места внезапных нападений с воздуха или нечаянных обстрелов. Горько было видеть около этих мест скопления перевернутых грузовиков, торчащие из сугробов доски.

Зато другое наполняло сердце гордостью. Дорога пролегала против берега, занятого врагом. От него ее отделяла только прерывистая, почти незримая сверху, цепь устроенных на льду небольших укреплений, в которых скрывался бдительный гарнизон трассы, люди, засевшие тут на многомесячную тяжелую службу. Враг, несомненно, видел дорогу через линию их охраны. Он жадно, с досадой и яростью вглядывался в нее. А она работала и оставалась ему недоступной.

На всем протяжении ее извилистой, но в общем довольно прямой линии по ней день и ночь катились крашенные наспех белой краской, заметные сверху только по теням да по колеям следов грузовики. Они двигались навстречу друг другу двумя непрерывными потоками. Было видно, как некоторые из них стоят на путевом ремонте; другие, маневрируя, преодолевают заносы; третьи скопились целой очередью на подходе к деревянному мостику через широкую трещину. Среди бесчисленных тяжеловозов мелькали и приземистые легковые машины, виднелись конные упряжки. В одном месте Евгению Федченко померещилось даже что-то вроде оленьего обоза с нартами.

Всё это узкой лентой темнело на льду, в лучах закатного солнца, всё двигалось, жило, упрямо прокладывало путь к берегам. Всё это отзывалось в душе у коммуниста Федченко бодрой уверенной нотой, твердой клятвой: выдержать, выстоять, победить! Воочию видно было, как едина наша страна, как твердо, мудро и уверенно ведет ее к победе партия.

Перед тем как возвращаться к себе, Федченко описал над трассой последний сорокакилометровый эллипс, захватывая в него и берега. На западе и на востоке, по обоим берегам на станциях дымили паровозы, чернели среди лесов в кашу размолотые колесами площади снега, громоздились едва прикрытые деревьями какие-то склады, одетые брезентом бунты, груды ящиков.

Когда же он набрал высоту, черная лента дороги сузилась, превратилась в тонкий шнур к легла на гигантской карте внизу так, точно и на самом деле кто-то обмакнул в черную тушь колоссальный рейсфедер и провел им по ватманской белой бумаге чуть изогнутую линию — шестидесятую параллель географов; как раз в этом месте пересекает она застывшую гладь древнего русского озера.

Шестидесятую параллель можно назвать ленинградской параллелью. Она проходит через Ленинград и Финский залив. Это линия нашей флотской славы, нашего воинского прошлого.

У Ханко, у славного Гангэ-Удда, где галеры Петра побороли флот гордых шведов, вот где вступает она в Финский залив. Она минует в его сердце могучую полуторастаметровую скалистую башню Гогланда; за пятьдесят миль со всех сторон видна эта гранитная глыба. Тут полтора века назад русские еще раз разгромили шведский флот; его остатки много месяцев прятались в шхерах Свеаборга.

Дальше к востоку на той же шестидесятой параллели лежит целый маленький архипелаг: острова Лавенсаари, Тютерс, Сескари и другие. Испокон веков были они передовым форпостом, охранявшим прорубленное Петром «окно» в моря всего широкого мира.

Еще восточнее к параллели подступает южный берег залива. Возвышенность, названная Красной Горкой, виднеется над ними издалека. Могучий форт встал на ее хребте. Сосновые рощи, в которых он тонет, помнят и гром единорогов семьсот девяностого года, и рев бронелетучек года девятьсот девятнадцатого. Славу последнего сражения со шведами и первой обороны послеоктябрьского Петрограда бережно хранят они.

Потом параллель пересекает Котлин, проходит через Кронштадт... Есть ли на свете другое имя, так же много говорящее русскому, советскому моряку? Разве что — Севастополь!

Старый флаг Петров еще как бы реет в облаках над Кронслотом. Дым от залпов «Петропавловска» еще клубится над портом.

Еще звучат в кронштадтских улицах задумчивые шаги Макарова, быстрая поступь матроса Железнякова.

Отсюда вышли в далекое плавание армады Сенявина и Крузенштерна. Здесь жил Нахимов, и здесь же разбрасывались листовки революции.

Никогда, ни единого раза вражеская нога, нога чужеземного победителя не ступала на гранитные набережные Кронштадта! Никогда!

Еще две сотни кабельтовых, и из морских волн восстает полунощное чудо, Ленинград. Выборгскую сторону его прорезывает шестидесятая параллель. Она пролегает здесь в сотне метров от того кирпичного дома на Сердобольской улице в Лесном, в котором скрывался от врагов человечества Ильич. Отсюда виден силуэт здания, где впервые заработал грозоотметчик великого Попова; видны и мощные приземистые заводские корпуса.

И опять пригородные поля, скудные перелески севера, огородные и рыболовецкие колхозы, дремучие дачи охотничьих хозяйств. А за ними — васильковое в летнее вёдро, свинцовое осенью, до боли глаз белое в морозный зимний день — Ладожское озеро; старая, исконно русская большая вода.

Вот Осиновец — на западном берегу. Вот Кабона — на восточном. Две точки, две рыбачьи деревушки, которых еще несколько лет назад не знал никто, но имена которых прочно связались для ленинградцев с надеждой на победу в том великом и страшном сорок втором году.

От Осиновца и Кокорева на Кабону и Лаврово тянется через озеро шестидесятая параллель. Вдоль нее, от Кокорева на Кабону пролегла по ней в этом году и «Дорога жизни».