Случилось то, что происходит очень редко, событие исключительное.
Пятеро наших разведчиков, трое суток остававшихся в тылу противника, как раз сегодня к вечеру двинулись обратно через фронт.
По целому ряду соображений, они наметили себе путь через лесное пространство к западу от занятой противником Дедовой горы, в обход ее. Этот путь и привел их — там, в «ничьей зоне» — прямо к месту, где лежал, истекая кровью, немецкий солдат, а немного севернее, на полянке стоял приколоченный к столбику фанерный лист: «Иван! Стрелял кудо. Буду тебе убить!»
Фашист был в белом халате; явно было, — он, немецкий снайпер, лежал тут на «точке»! Он еще дышал, — значит, мог выздороветь и оказаться «языком». «Языки» были нужны дозарезу. Разведчики, и радуясь, и досадуя («тащи такой груз через фронт!»), подобрали его и кое-как доставили до места.
Теперь тот немец лежал очень тихо на койке медпункта, а комбат, которому старшина Бышко немедленно доложил, что это за «хвигура» и почему эта «хвигура» ранена, пожелал сейчас же увидеть Хрусталеву.
Удивительно, до чего важнейшие события нашей жизни порою захватывают нас врасплох. Они обрушиваются так молниеносно, что потом даже сообразить немыслимо — как же всё произошло? Комбат Смирнов ни разу не отвел глаз от Марфы, пока она рассказывала ему о своем поединке. Он не ахал, не качал головой; он только от времени до времени поднимал бровь и взглядывал на отдыхавшего рядом на койке военврача Суслова.
— Ну, так, товарищ Хрусталева, — проговорил он, наконец, когда Марфа замолкла. — Что ж мне тебе сказать? Ну вот... У тебя моя винтовка. Это — личная моя винтовка; я ею всегда дорожил: на состязаниях заработал. Так... Но я-то ее заработал, а ты, Хрусталева, ее завоевала. Разница! Теперь она уже не моя — ваша! Нечего тут благодарить: как говорится, — право сильного. Верно, Эскулапий? Кстати, как этот ее... подшефник? Ничего еще... не говорит? Что же так?
— Когда вам прошьют торакс слева направо через оба легкие, товарищ майор, — лениво отозвался врач, — вы тоже не скоро заговорите, если заговорите вообще... Полное впечатление, что девушка изучала анатомию: бито со знанием дела. Вот бумажки его, — это я принес.
Из полевой сумки он вынул несколько пожелтевших бумажонок. «Курт Клеменц, — сказал он. — Член нацистской партии, эсесовец с тридцать девятого года. Ефрейтор. «Железный крест» за какую-то «акцию» в Чехии и пять значков за отличную стрельбу. Родился в городишке Штольп.
Служил в тридцатой авиадесантной дивизии. От роду двадцать три. Птица подходящая, товарищ Хрусталева... Вы его, так сказать, особенно не жалейте: он-то вас, наверное, не пожалел бы...»
Из всего, что она услышала, больше всего поразили ее два слова. Тридцатая? Авиадесантная? Как? Здесь? Похолодев, она хотела было переспросить Суслова, но не успела. В эту-то минуту всё и произошло.
В запухшую по-весеннему дверь блиндажа постучали. «Да, да!» — рявкнул Смирнов тем ненатурально суровым и даже страшным голосом, каким на фронте всегда в подобных случаях рявкают майоры. Дверь толкнули сначало совсем слабо, потом гораздо сильнее... На нее нажали, она распахнулась, и у Марфы впервые в жизни действительно подкосились ноги.
В дверном квадрате на снегу стоял громадный Бышко, а на его, так сказать, фоне, задохнувшись, прижав к каракулю маленькие руки в варежках, с каждой секундой бледнея, смотрела на свою дочку Сильва Габель.
Люди, не бывшие на фронте, обычно пожимают плечами, когда им рассказывают о тамошних «случайностях», о неожиданных встречах, о неправдоподобных сочетаниях не из двух, а порой из трех, из пяти людей, которых вдруг, по совершенно непредставимым причинам, сводит в непоказанном месте никаким писаным законам не подчиняющаяся судьба человека во дни войны. Люди воевавшие не удивляются этому. Им просто известно: да, так оно и бывает. А если так нередко бывает везде и всюду, то сплошь и рядом происходило такое в тесноте и напряжении внутриблокадных фронтов вокруг Ленинграда: слишком много было жителей до войны в гордом городе на Неве, слишком малое жизненное пространство осталось вокруг него после августа сорок первого года.
Здесь, то возле Лебяжьего или Ораниенбаума, то на еще меньшем по размеру Дубровском «пятачке», в этом человеческом «концентрате», то и дело натыкались друг на друга люди, по десятилетиям не видевшие один другого до войны. Это было вполне естественно, но именно в те дни это же казалось совершенно непостижимым. И еще одно: очень уже странно, не по заказанному происходили тогда такие встречи.
Тысячи раз Марфа за последние месяцы старалась представить себе, что произойдет, когда, наконец, она и мама увидят друг друга. Мысленно она написала множество сценариев этой встречи, разработала для нее уйму самых трогательных мизансцен. Было ясно: они бросятся одна другой в объятия, они будут «плакать и смеяться», и мама содрогнется, увидев, какой исстрадавшейся, измученной, но твердой стала теперь ее дочь...
А вышло не так. Здоровая крепкая девчонка, закрыв, наконец, невольно раскрывшийся от изумления и оторопи рот, пробормотала: «Мам... Это ты?», и сейчас же испуганно оглянулась на комбата. Ей вдруг представилось, что ведь она ничего не знает: а положено ли, чтобы к краснофлотцам-снайперам приезжали мамы и так просто врывались в блиндажи командиров батальона? В штабные блиндажи! Может быть, это не по уставу? Может быть, за это дают взыскание, как когда к Фомичевой пришел без спросу какой-то двоюродный брат из соседней армейской части?
Таким образом, Марфа оробела окончательно. Что же до Сильвы Габель, то ей такие соображения, разумеется, даже не могли прийти в голову. Но она тоже растерялась до крайности. Она просто никак не могла признать в этой краснощекой, удивительно похожей на всех других, таких же как она, девушке-солдате свою Марфу, свою... свою... свою... Ей промелькнуло: да не страшная ли ошибка это, не совпадение ли фамилий?
Минуту спустя, однако, всё пришло в норму. Скрипачка Габель, к чрезвычайному смущению комбата, бессильно опустившись на его койку, с плачем упала головой на грубо сколоченный стол.
— Бышко! Воды! Суслов, чего ж ты? А еще врач! — ахнул комбат, еще решительно ничего не понимая.
Он бы и долго не понял, если бы в блиндаж не подоспел его начштаба, батальонный меценат и ценитель искусства, старший лейтенант административной службы, носивший редкостную фамилию Миф. Лейтенант Миф с наслаждением привел всё в полную и трогательную ясность.
Девушки зрители, разумеется мгновенно опознали в прибывшей скрипачке мать своей Марфы: Марфу-то они знали насквозь, со всей ее биографией. Как только Сильва появилась, поднялся непонятный шум; старший лейтенант даже возмутился уже: «В чем дело, товарищи?» И тут вдруг на весь зал-сарай прозвенел взволнованный девический голос: «Товарищ артистка! А у нас... А у нас Марфуша Хрусталева служит! Не ваша она?»
Позднее Сильва так и не могла объяснить самой себе, как в этот миг у нее не разорвалось сердце. Но оно вот не разорвалось.
Сильва Габель выдержала и это! Она сыграла всё, что должна была сыграть, да еще как сыграла! Взбудораженные слушатели не знали, — вызывать ее на бис или пусть уж скорее идет к батальонному.
Начштаба Миф взял дело в свои руки. Поднявшись на эстраду, он восстановил тишину и с удовольствием сообщил всем, какая счастливая неожиданность получилась. Зал проводил и его и «мать Хрусталевой» бурной овацией.
Чем люди смелее, чем они отважней, суровей в бою и сильнее духом, тем обычно они чувствительнее ко всему трогательному.
Когда маленькая растерянная женщина, смущенно и неуверенно улыбаясь, торопливо шла между самодельных скамеек к воротам сарая, со всех сторон уже поднимались фигуры в бушлатах, протягивались аплодирующие руки.
В зале было полутемно; и вот множество карманных электрических фонариков брызнуло светом отовсюду. Их узкие лучи, скрестившись, взяли скрипачку «в чашку», как прожектора берут «в чашку» идущий высоко в небе самолет; и она шла, освещенная со всех сторон, провожаемая сочувственным гулом, чуть не плача от этой радости, охватившей вдруг совсем ей незнакомых, никогда ею не виданных людей. «Милые! Милые! Спасибо вам! Только... Правда ли это?»