Он всмотрелся. Даль была такой же синей и спокойной, как всегда, но по ней в двух или трех местах растекались бурые кляксы дыма. Одна, две, три... Там были враги. Они видны теперь не только с крыши... Нет, нельзя больше сидеть одному!
Весь остаток дня Лодя Вересов бродил по городу. Тут ему стало легче, потому что здесь было еще людно.
Он долго стоял и смотрел, как засыпают песком «Медного Всадника» на набережной, как зашивают в деревянные ящики сфинксов. Надолго ли? — защемило сердце. А что, если... Ой, нет, нет!
Трудно было узнать Аничков мост без Клодтовских коней. Только один розовый пьедестал остался от пышного Петра на Кленовой улице. И интересно, и так грустно!
Но людей всюду было попрежнему много. Продавали газеты, звенели трамваи, сновали по улицам, как всегда, грузовые и легковые машины. И из-за их шума не было слышно настойчивых раскатов на юго-западе. Не было видно и дыма на горизонте.
В седьмом часу вечера Лодя приехал домой. На дворе играли в какую-то новую игру все четыре девчонки Немазанниковы: Ирка, Нинка, Зойка и Машка. Лодя посмотрел на них одобрительно: девочки теперь становились, что ни день, более похожими на мальчишек. Теперь они не пекли пирожки, а бросали ручные гранаты и ходили в атаки. Из них — если так пойдет дальше — мог, пожалуй, получиться толк!
Поднявшись к себе, Лодя от тоски очистил еще одну морковку. Потом, посмотрев папины книги в шкафу, вытащил наугад «Историю корабельной артиллерии» и лег с морковкой на диван, почитать.
Почти тотчас же, однако, завыли сирены. Он помчался на крышу.
Сначала всё было как всегда, — сирены повыли и смолкли; воцарилась непередаваемая, особая, «тревожная» тишина. Улица опустела. Защелкал метроном. С соседних крыш стали доноситься громкие голоса. Старуха Вальдман села на своем обычном месте с чемоданчиком в руках. Дядя Вася Кокушкин выразил неудовольствие: кто-то явился на пост недостаточно быстро. А потом...
Потом там, далеко, за садом Дзержинского, за Гренадерским мостом, вдруг грянул первый выстрел. Один, другой, третий. Это били зенитки. Стало видно, как на соседнем доме люди побежали к южному краю крыши, стали всматриваться во что-то вдали, указывать руками.
Еще минута, еще две, и выстрелы за домами слились в сплошной гул. Смотрите, смотрите! Что это? Что это такое?
И Лодя увидел.
На небе, там в южной стороне, появилось сразу много яркобелых пятнышек. Они возникали одно за другим, там и тут, пятками, десятками... Они сливались в более крупные облачка, вытягивались длинной тучей, темнели.
— Скажи на милость! Неужели прорвался-таки к городу, проклятый? — тревожно спросил рядом с Лодей дядя Вася Кокушкин. И сейчас же тоненько, громко закричала старуха Вальдман:
— Ой, пустите меня! Ой, как я боюсь!.. Ах, Боренька ведь на службе... Ой, что же мне делать, что мне делать?
Но Лодя уже несся по лестнице вниз. Несчастная эта крыша, с которой ничего не видно.
Он мчался через мост к Ланэ, на улицу Павлова. Его влекло всё преодолевающее стремление мальчишки видеть бой своими глазами. Видеть всё, всё!
Он не слышал разрывов; да их, очевидно, еще и не было в этот миг. И всё же, выбравшись на крышу огромного дома, он ахнул: вся юго-восточная четверть горизонта, от куполов Владимирского собора за Невским и до Невы, даже несколько левее, была в черной туче дыма. Дым поднимался в десятках мест. Там он был светлосерым и легким, возносился в небо высокими столбами; здесь выступал огромным, жирным, черным как сажа, облаком и клубился, закрывая собой большую часть города. В ушах отдавалась торопливая, неистовая стрельба зениток. Высоко над нижним дымовым облаком плыло другое, от разрывов; множество острых, белых искр непрерывно прокалывали его, как иголочками. Тяжелое оцепенение сковало на несколько минут всех, кто столпился на крыше. Вот оно... началось!
Потом все закричали, зашумели, заговорили вдруг.
— Сожгут! Сожгут город, проклятые! Чего же не сбивают их, чего же смотрят?
— Слушайте, — что это горит? Смотрите, это вокзал горит... Октябрьский вокзал!
— Какой Октябрьский? Октябрьский — вот где. Это Лавра горит...
Лодя кинулся было к Ланэ, но Ланэ только рукой махнула. В ее тихой будочке теперь непрерывно звонил телефон. Побледнев до восковой желтизны, она что-то кричала в трубку, кому-то звонила, что-то записывала. Открыв на секунду стеклянную дверку, она выглянула наружу.
— Сейчас же домой, Лодька! — сердито крикнула она. — На свою крышу иди! Чего по чужим объектам болтаешься? Игрушки тебе! Видишь, что делается?
Лодя вдруг сжался и покорно пошел вниз. Нет, нет! Это были не игрушки!
И ниже и выше его, возбужденно переговариваясь, перекликаясь, спускались вниз какие-то женщины, шныряли ребята, двигались совсем неясные фигуры.
Кто-то тучный, задыхающийся, загородил ему дорогу. «Море огня! Море огня!» — глухо бормотал этот человек. С трудом обогнув его, не столько испуганный, сколько подавленный, Лодя спускался во двор. На улице он заметил, что грохот зенитной стрельбы стал затихать, потом замолк окончательно. Он уже входил в свой двор, когда вдруг зазвенела фанфара и невозмутимый, всюду проникающий голос три раза сказал: «Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!»
Первый налет авиации противника на Ленинград, начавшийся в восемнадцать часов пятьдесят пять минут восьмого сентября 1941 года, закончился.
Теперь мы хорошо знаем, что тогда случилось.
Двадцать девять фашистских самолетов зашли на город со стороны Колпина. Еще над Ижорским заводом десять из них, обнаруженные и атакованные нашими истребителями, повернули обратно. Шесть рассеялись в разные стороны. Тринадцать прорвались в черту города. Над несколькими районами эти тринадцать вражеских машин сбросили шесть с половиной тысяч зажигательных бомб отличной, стократно проверенной системы; от нескольких сотен таких бомб кварталы Лондона превращались действительно в «огненное море».
В Ленинграде эти шесть с половиной тысяч факелов вызвали в тот вечер около двухсот пожаров. Это было очень много для потрясенного города; но это было ничто для немецкой авиации.
Теперь мы можем сказать: налет уже в этот миг потерпел полную неудачу. Но жители города никак не могли тогда думать так.
Они видели, как пылал Хладкомбинат, как пламя бушевало на Кожевенном заводе, как, извергая тучи жирного, остро пахучего дыма, горели продовольственные склады. Им казалось, — гибнет всё.
Стемнело. На небе стояло зарево. Пламя освещало снизу зловещие, дымовые тучи. Завывая сиренами, проносились пожарные обозы. И что же? Что случилось потом?
Может быть, нервы нескольких миллионов человек, вместившихся той осенью в каменное лоно города, не выдержат, перекалятся, сдадут? Нет, этого не могло произойти. Тогда Ленинград не был бы городом Ленина. И его жители не были бы тогда советскими людьми. Вот потому-то этого и не случилось!
Когда сирены загудели во второй раз, было уже совсем темно — половина одиннадцатого ночи. К этому времени все пожары были потушены, кроме одного, «там, на складах», хотя и этот уже догорал. Меркнущее зарево Лодя видел очень хорошо даже со своей собственной крыши.
Он не сходил с этой крыши весь вечер и даже не знал, вернулась ли домой мачеха, Мика. Его била непонятная ему самому лихорадка: он не боялся, нет; но ему было так неспокойно!
Сирены завыли опять; что-то уж очень быстро вслед за ними загрохотали на этот раз зенитки в разных сторонах горизонта. И, вероятно, Лоде сделалось бы очень страшно, совсем страшно — в темноте, в этом грохоте, среди взволнованных, не обращающих на него никакого внимания людей, если бы... Если бы рядом с ним во мраке чей-то голос — кажется, дяди Васи Кокушкина — не воскликнул с гневом и изумлением:
— Скажи на милость, сволочь какая! Смотрите, Мария Петровна, ракета! Да вон, из Новой Деревни, от двадцать третьего... Вон еще, еще... Ах ты!