Отец пересел на лошадь Жоргала.

– Джян-джин, это моя лошадь, – обращаясь к Унгерну, сказал Жоргал. – Вели ему, пусть едет на своей.

– Езжай на своей, – велел Унгерн.

– Обе мои, – ответил отец.

– Аба, не бери мою лошадь, – еще раз попросил Жоргал.

Отец не послушался.

– Это не человек, – по-бурятски крикнул он, – у него глаза мангыса! Хочешь служить мангысу?

Он думал, что Унгерн не поймет его, но ошибся. Покачав головой, Унгерн взял у Ергонова карабин и выстрелил отцу в грудь.

Жоргал сидел над ним, пока все не уснули, потом положил тело поперек седла и ускакал в Хара-Шулун. Никто за ним не погнался.

Весь день отец лежал в юрте, под кошмой. Мать налепила ему на рану шелковый лоскут с заклинанием, чтобы через дырку от пули душа не вылетела из тела раньше времени, не услышав последней молитвы. Такую молитву мог прочесть только лама, но мать боялась его звать: вдруг донесет, что Жоргал убежал от Унгерна? Сидела и плакала, ни на что не могла решиться. Облегчишь будущую жизнь мужу, в этой жизни погубишь сына.

Было жарко, от мертвого тела в юрте стоял дух. Вечером мать дала Больжи кусок войлока и послала его с сестренкой спать на воздухе. Только легли, подошел нагаса– дядька, брат матери, спросил, почему они тут спят. Больжи не знал, что говорить, и сказал:

– Эжы велела.

Услышав голоса, Жоргал в юрте успел спрятаться под козьими хунжэлами, которыми зимой они укрывались по ночам. Нагаса заглянул в юрту, но его не заметил.

– Зачем дети под луной спят? – стал он ругаться. – Нехорошо, сохнуть будут!

Луна стояла большая, круглая. Сестра испугалась, и мать увела ее в юрту. Больжи уснул один, а утром мать сказала ему, что ночью они с Жоргалом увезли отца в сопки, там и оставили, не закидав землей, на съедение волкам и лисам. Без ламы обеспечить ему благоприятное перерождение можно было единственным способом: отдать его плоть на благо других живых существ.

Жоргал прятался в юрте, пока через неделю не объявились трое из тех мужчин, кого угнал на войну Ергонов. От них в улусе узнали, что красные победили Унгерна, он отступает на юг, в Монголию. Жоргал обрадовался, побежал к своей невесте Сагали, чтобы подарить ей добытый в бою железный карандаш, но с полпути вернулся, заметив подъезжающий к Хара-Шулуну конный отряд. Он сказал, что идет войско Унгерна, и Больжи с матерью вышли посмотреть на этих людей. Среди них были офицеры, русские и бурятские казаки, был один лама в очках, в тибетского покроя курме с широкими обшлагами, были халхасские монголы в своих колпаках, разбойники чахары в медвежьих шапках, китайцы с маленькими лицами и еще какие-то люди, про которых даже нагаса не мог сказать, кто они и откуда родом. Впереди скакал высокий бледноглазый всадник в желтом княжеском дэли с погонами джян-джина, в военной фуражке и в длинных русских сапогах. Под ним был долгоногий халюный жеребец почти без гривы. Он шел ровной рысью, и всадник не трясся на нем, как степняки на своих маленьких лошадках, а величественно вздымался и опадал в седле, прямой и страшный.

Возле субургана казаки развели костры, стали варить похлебку и печь мясо, тем временем трое верховых объехали избы и юрты улуса, сзывая людей на сходку. Тех, кто не хотел идти, гнали ташурами. Мать надела шапку, чтобы не показывать небу макушку головы, ибо ее открывают ищущие смерти, надела безрукавку, чтобы не показывать земле спину с лопатками, ибо тогда земля позовет лечь на себя, и пошла туда, куда все. Больжи увязался за ней, а Жоргал с сестренкой остались в юрте, смотрели сквозь дырку.

Опускались сумерки, было то время суток, когда дым от костра кажется молочно-белым, когда в сопках нельзя различить отдельные деревья, когда каждый звук в степи разносится далеко и долго не тает, дабы то, чего не видит глаз, слышало бы ухо.

Неподалеку от субургана стояли резные, выкрашенные в красный цвет коновязные столбы– сэргэ, к которым паломники, приезжая сюда, привязывали лошадей. Сейчас к одному из них была привязана стройная белая кобыла, оседланная и взнузданная. Очкастый лама погладил ее по морде, что-то шепнул ей на ухо и встал рядом с русским джян-джином в монгольском дэли.

– Унгэр, – шепнул нагаса.

Призывая собравшихся к вниманию, Унгерн поднял правую руку с темной от загара кистью. Рукав дэли сполз, обнажилась незагорелая светлая рука, и когда раздался высокий, пронзительно-тонкий, как у сварливой женщины, голос джян-джина, еще несколько секунд все продолжали смотреть не в лицо ему, а на эту воздетую к небесам руку. Казалось, первые слова вышли не из его уст, а упали откуда-то сверху, понятные, но странно измененные чужим выговором.

Сначала Унгерн сказал, что если русские со звездами на шапках придут сюда, то это ненадолго, скоро примчится с юга могучее войско с именем грозного Махакалы на устах, с его словом на головах, и покорит все земли до самого Байкала.

Затем он предупредил, что русские станут обращать всех в новую красную веру, улан-хаджин, и кто примет ее, изменив желтой, у тех чахары при жизни вырвут сердце, а после смерти такие люди попадут в седьмой ад, будут мучиться на меч-горе, поросшей нож-деревом. Сорок девять ножей войдут отступнику в печень и по трижды семь в каждый глаз, а у того, кто станет проповедовать красную веру, демоны посеют на языке бурьян и верблюжьи колючки.

– Смотрите, – в наступившей тишине объявил очкастый лама, – и увидите: сам великий Саган-Убугун хранит нашего джян-джина. Он не позволит пулям коснуться его тела.

Унгерн выпустил поверх ворота шелковый гау, висевший у него на шее на шнурке и медленно обошел передние ряды, показывая на нем изображение Белого Старца. Некоторым позволено было его потрогать.

– Смотрите, смотрите! – прищелкивая языком, восклицал лама. – Это дар Богдо-гэгена, святейшего Джебцзун-Дамба-хутухты… Хум!

Двое чахаров расстелили возле коновязных столбов белую кошму, Унгерн сел на нее, подвернув под себя ноги, а большие пальцы рук заложив за пояс дэли. Белая кобыла находилась теперь справа от него, совсем близко, он без труда мог бы дотянуться до ее копыт. Очкастый лама достал фляжку с водкой или хорзой, побрызгал из нее на четыре стороны света, ублажая и приглашая в свидетели тэнгриев севера, юга, востока и запада, духов тайги, гор, степей и пустынь, напоследок вылил несколько капель перед собой и простерся на окропленной земле, читая молитву.

Прошло с полминуты, вдруг белая кобыла с радостным ржанием вскинула морду, словно почуяв приближение хозяина, вздрогнула и под внезапной тяжестью чуть присела на задние ноги. Больжи понял, что невидимый всадник с размаху опустился в украшенное серебром седло.

– Он здесь! – воскликнул лама.

От группы офицеров отделился один, кривоногий, с лицом гурана-полукровки. С винтовкой в руке он пошел прямо на толпу, испуганно раздавшуюся перед ним, остановился шагах в двадцати от того места, где сидел Унгерн, щелкнул затвором и, повернувшись, стоя прицелился в своего джян-джина.

В тишине хитрый нагаса сказал:

– Не могу глядеть! Лучше глаза закрою.

Блеклые глаза Унгерна спокойно смотрели на изготовившегося к стрельбе офицера.

– Готовсь… Пли! – приказал он, как герой, чье последнее желание – самому подать команду для собственного расстрела.

Хлопнул выстрел.

Унгерн остался сидеть в той же позе, лишь улыбка появилась на заросшем рыжеватой щетиной лице.

– Славен будь, о великий! – провозгласил лама, воздевая руки перед белой кобылой.

– Хум! – отозвался нагаса.

Многие в страхе подхватили:

– Хум! Хум!

Казаки и монголы стояли у костров, офицеры кучкой покуривали в стороне, но тоже смотрели. Только один, совершенно не интересуясь происходящим, развлекался тем, что метал нож в самый высокий из коновязных столбов.

– Козловский! Перестань, – попросил его кто-то из товарищей, но тот продолжал свое занятие.

Сталь глубоко входила в подгнившее дерево, дробно трепетала остановленная в полете тяжелая рукоять. Вонзаясь, лезвие разжимало древесные волокна, выдавливало из них влагу вчерашнего дождя. Офицер двумя пальцами стирал ее с металла, перехватывал нож за острие и швырял опять, словно хотел выяснить, до какого по счету броска вода будет выступать на столбе.