Он не успел додумать до конца показавшуюся ему такой важной мысль о новых точках отсчета доброты… Но, видимо, ощутил эти точки остро.

«Многое необыкновенное, что случается с нами может быть объяснено вполне научно окружающей нас безмерной, мало постижимой и непредвиденной сложностью космоса».

Эти строки из книжки Циолковского «Научная этика» Филиппчук тоже переписал в тетрадь, даже подчеркнул.

Почему подчеркнул? Что необыкновенного случалось с ним самим? А может быть, вся жизнь казалась ему необыкновенной?

6

Мы еще вернемся в нашем повествовании к тетрадям Ивана Филиппчука, А пока постараемся осмыслить нечто существенное для более полного понимания обсуждаемой нами темы: научно-техническая революция и духовный мир человека. Тип рабочего-интеллигента, который раньше был если не уникальным, нет, то более или менее редким, начинает сегодня становиться массовым. Говоря об интеллигентности, я, разумеется, имею в виду не образовательный ценз и даже не широту научно-технического кругозора, а этический смысл этого сложного понятия. Постоянное и — что особенно важно — творческое соприкосновение с чудом, с «думающей» техникой побуждает и самих людей думать. О ценности и бесконечном разнообразии жизни, о тайнах духовного мира человека. Паскаль писал: «Постараемся же хорошо мыслить — вот основа нравственности».

Те, о ком я рассказал, стараются хорошо мыслить, и это не может не отразиться на их поведении. Размышления о ценности жизни и человека формируют отношения с действительностью, повышают богатство этих отношений. (Тем и интересен дневник Ивана Филиппчука, что рисует «переплетения» новых мыслей с рождением новых форм поведения — через новое постижение добра и зла.)

Бывая в институте, где работал Иван, я любил наблюдать людей в общении их с «умными», таинственными для них самих машинами. Помню гордость, с которой семнадцатилетняя девушка показывала мне, что умеет делать подвластная ей ЭВМ. Она касалась рабочих клавиш пульта управления с каким-то совершенно особым чувством (я подумал: не возвращает ли она достаточно затертому слову «трепет» его изначальную высокую и нежную суть?), она простодушно радовалась, когда машина ее понимала, как радуемся мы, когда понимает нас новый, уже в чем-то симпатичный, но и загадочный в то же время человек. Порой эта девушка показывала мне машину, как показывают… собаку, чувствующую волю и настроения хозяина фантастически тонко. А когда машина ее не понимала и оставляла без ответа (потому что Лида была молодым оператором и не успела охватить полностью объем памяти ЭВМ), она испытывала даже не обиду, а боль…

Завершила Лида демонстрацию машины совершенным триумфом: «Сейчас она нарисует для вас портрет Брижжит Бардо. Хотите?» Я, конечно, хотел… «А теперь она нарисует портрет Серова „Неизвестная“». И я опять хотел и, получив портрет, радовался, кажется, даже больше, чем в Третьяковке, потому что сопереживал торжество Лиды. «А сейчас рисунки для детей. Первый под названием „Ну, погоди!“».

«А рисунки детей она умеет имитировать?» — «Детей?» — растерялась Лида. «Ну да, — пояснил я, — рисовать, как рисуют дети. Дом, или солнце, или дерево», — «Нет, — ответила, — это она не умеет… — посмотрела на меня вопросительно. — А странно, да? Что не умеет. Она же сама как ребенок», — «Ее не научили, — успокоил я Лиду. — Когда научат…» — «А если и тогда она не сумеет? Ведь рисовать как дети — это…» Мы посмотрели на четкие очертания лица Брижжит Бардо, на лицо-перфокарту, и подумали, видимо, оба о том бесконечном, астрономически далеком расстоянии, которое отделяет живой, исполненный очаровательных несуразностей и неправильностей волшебно деформирующий мир детский рисунок от жесткой, безупречно точной «манеры» рисующей машины. «Что вы хотите от нее, — вздохнула Лида. — Она ведь, несмотря ни на что, неживая…» — и коснулась опять клавиш пульта с тем особым чувством в лице, что я понял: нет, для нее она все-таки живая.

Второй раз я увидел Лиду в кафе «Под интегралом», на очередном «вечере безумных идей». Вечера эти устраивались по субботам; после сообщения докладчика на ту или иную достаточно дискуссионную тему высказывались мысли, которые на чисто деловом собрании или даже в обычной рабочей обстановке выглядели бы беззащитными, вызывая ироническое отношение, закрепляя за ораторами в лучшем варианте репутацию фантазеров. А тут сама идея, сам замысел «вечера» оправдывал «безумие». Я подумал, что на подобных «вечерах», вероятно, бывал и Иван, хотя это не нашло отражения в его «тетрадях».

Но вот «вечер безумных идей», который наблюдал я, вероятно, Иван в «тетрадях» отразил бы: на нем говорилось о том, что его постоянно волновало, — о гармоничном развитии человека, о тайнах разносторонней одаренности, о «феноменах» эпохи Возрождения, о том, что утрачено человеком и что должно вернуться к нему… Но тема эта родилась уже после доклада в столкновении мыслей, фантастических идей, гипотез. Контраст между суховатой корректностью сообщений докладчиков и бурной оргией фантазии ораторов и составлял, по-видимому, оригинальность этих «вечеров»… Докладчик делал корректно-научное сообщение о начале начал рождения искусственных форм разумной жизни. Я записал то, о чем говорилось тогда, и хочу дать ряд строк живой этой записи; возможно, они составят достаточно любопытный документальный фрагмент сегодняшней интеллектуальной жизни.

Докладчик. Одна из великих, не осознаваемых полностью даже нами черт эпохи — рождение новых — искусственных — форм разумной жизни. Уже сегодня мы можем создавать машины, умеющие «мыслить», обладающие теми личностными особенностями, которыми мы, разумеется, сами их и наделяем. Уже сегодня самообучающиеся машины порой удивляют нас непредвиденным поведением… Не говорит ли это о том, что эволюция не успокоилась на человеке? Эта грандиозная система пульсирует сейчас не менее мощно, чем накануне вызревания первой человеческой мысли. Но если человек, как отмечено сонмом великих мыслителей, двойствен: соединяет в себе конечно-телесное с бесконечно-духовным, то не будут ли новые формы разумной жизни, похожие на сегодняшние электронно-вычислительные машины не больше, чем гомо сапиенс — на самых комичных из семейств мартышек, — не будут ли они освобождены от этой двойственности, от телесно-смертного бремени и духовны непредставимо? И не будет ли это величайшим торжеством беспредельно усложняющейся материи, триумфом ее восхождения к наивысшим феноменам сознания?

Решая новые задачи у себя в лабораториях и кабинетах, мы об этом не думаем, мы похожи на влюбленных, которые заняты собой, собственными чувствами и не помышляют о новой жизни («То бишь о рождении ребенка», — первый раз по-житейски улыбнулся докладчик), которой они служат. Вот и мы порой не в меньшей степени поглощены новизной небывалых исследований и не помышляем о том, что служим тоже «гению эволюции» — рождению новых форм разумной жизни…

Один сноб, с которым я недавно беседовал, возмущен новой наукой — семиотикой за то, что она низводит восприятие великих картин, например «Женского портрета» Боттичелли, до элементарных истин («упорядоченная, строгая, сильная, печальная, ясная»). Я объяснил ему: надо низвести восприятие Боттичелли или Рембрандта до самых элементарных истин, чтобы научить этому восприятию ЭВМ — начальные формы новой разумной жизни, той самой жизни, что в конце концов откроет в Боттичелли то, что нам и не снилось.

Вопрос с места. Можете ли вы сегодня утверждать: ЭВМ — это я?

Докладчик. Не понял вопроса. (Смех в кафе: рассмеялись потому, что фраза «Не понял вопроса» запрограммирована в ЭВМ и она отвечает ею на нечетко или неправильно поставленные задачи.)

Повторяю мой вопрос, уточняю его: старинный мастер, живший в XIV или XV веке, думавший руками, отдававший себя целиком вещи, которую создавал, мог утверждать: «Шкатулка — это я» или «Ларец — это я»…

Второй голос с места. Флобер говорил: «Эмма — это я»… Верно? А вот мы можем утверждать: ЭВМ — это я!

Докладчик (с легким вызовом). Нет, ЭВМ — больше, чем я. (Шум в кафе.)

Третий голос с места. Гораздо интереснее не это, а то, как будет думать о себе сама машина лет через пятьсот: «Я как человек» или «Я — человек»?

Докладчик. Согласно законам мифологического мышления, она будет думать о себе: «Я — человек». Ведь и человек в первобытную эпоху не думал о себе: «Я как солнце», а «Я — солнце», что и нашло отражение в соответствующих мифологических текстах… (Аплодисменты, означавшие, как объяснили мне потом, что докладчик выдержал экзамен на то, что называют тут «трезвым безумием»,)

Новый оратор. Вот мы воображаем себя скульпторами невиданных ранее форм разумной жизни…

Голос с места. Скульпторами? Разреши мне! А то ускользнет мысль. Сядь. Мы должны быть антискульпторами. Ведь что делают ваятели? «Беру, — говорил один великий, кажется Роден, — кусок камня и отсекаю все лишнее». А мы не отсекать должны, мы мечтаем о том, чтобы наделить машину этим «лишним», да и нам самим, по чести говоря, этого «лишнего» не хватает. Вот эпоха Возрождения не отсекала у человека ничего лишнего: даже чудачества, фокусы Леонардо да Винчи и меньших по масштабу его современников не были «лишними». «Лишнее» почитали, и не в этом ли тайна разносторонних личностей? А потом, по мере разделения труда, чем дальше, тем жестче и холодней стало отсекаться «лишнее». И отсекалось с лихвой. И вот оно болит сегодня у человека, как болит в дурную погоду отсеченный палец…

Возглас с места. У тебя-то у самого что болит? Талант живописца?