Молодые герои Жоржа Перека к вещам обращаются на «вы». А вот вещи говорят им «ты». В этом и объяснение нравственной гибели Сильвии и Жерома, так же как и гибели физической героя Андерсена, покорившегося тени, — он умирает в сумасшедшем доме. Будь наоборот, если бы они обращались к вещам на «ты», выслушивая в ответ естественно-почтительное «вы», ничего дурного не случилось бы с ними, окружай их не океан, а целая галактика автомашин, фильмов, пепельниц и рубашек.

Жизнь героев Перека основана, казалось бы, на том, что зримо, осязаемо, вещно, устойчиво, а поражает ее неопределенность, ненадежность. Человеческие отношения и сама действительность зыбки, даже иллюзорны. Не потому ли, что жизнь строится лишь на том, что можно осязать только руками, а не на том, что осязаемо сердцем?

Художественное исследование французского социолога емко иллюстрирует нестареющие мысли Маркса о частной собственности, которая ведет к тому, что «на месте всех физических и духовных чувств стало простое отчуждение всех этих чувств — чувство обладания».

«Поэтому, — писал далее Маркс, — упразднение частной собственности означает полную эмансипацию всех человеческих чувств и свойств; но оно является этой эмансипацией именно потому, что чувства и свойства эти стали человеческими как в субъективном, так и в объективном смысле».

Читая повесть Перека, подумаешь о том, что, ошеломленные видимым богатством, его герои совершенно невосприимчивы к подлинному богатству мира. Их зрение, слух, обоняние нельзя назвать человеческими в марксистском понимании слова. Они теряют себя в тех «опредмеченных сущностных силах», которые развертывает перед ними сегодняшний мир, — в автострадах, кинолентах, ресторанах, — отсюда и иллюзорность их существования… Но вернемся к моему собеседнику в экспрессе Москва-Ленинград… Австралийский песок для него то же, что драгоценные пепельницы. Его тянет к тому фантастическому обладанию миром, сама мечта о котором стала возможной лишь в нашу эпоху.

Чудеса науки и техники, рожденные гением человечества, породили в нем потребителя более опасного, чем потребитель вещей, доступных обыкновенному осязанию кожи пальцев.

Обрисованная им фантастическая келья, как и сегодняшний телевизор, в сущности, не больше, чем инструмент — инструмент, увеличивающий человеческие возможности. Только они — ведь чего нет, то и не увеличишь — сообщают смысл новой волшебной технике, и только ими — в нарастающей степени — должен отвечать человек на ее появление, как ответил на рождение и развитие техники книгопечатания «Человеческой комедией» и «Войной и миром». Читая Маркса, осознаешь, что мучающая нас «тайна общения» расшифровывается точным пониманием того, что же такое подлинное богатство. «Чем иным является богатство, — пишет он, — как не абсолютным выявлением творческих дарований человека?..»

Кстати, Маркс говорил о книгах «мои рабы» и обращался с ними — с книгами даже! — как со слугами, верными слугами человека. Не заслуживают ли этого в гораздо большей мере телевизор, радиотранзистор, магнитофон? Не пора ли начать говорить им «ты»? Они волшебны лишь постольку, поскольку выражают истинное богатство — мир человека.

6

Человек теряет себя в воображаемом бытии, если оно от него заслоняет бытие живое, а не освещает его, помогая лучше понять, как освещает киноэкран живые лица сидящих рядом с нами в зале людей.

А между тем одна из глубинных тайн общения заключается в том, что человек должен терять себя в человеке, таком же живом, реальном, подлинном и единственном, как он сам. И вот, теряя себя в другом человеке, он испытывает ту полноту жизни, которая и делает его существование человечным, осмысленным.

Маршалл Маклюйн, известный американский ученый, автор ряда широко нашумевших на Западе трудов о массовых коммуникациях, утверждает, что телевидение — не инструмент, послушный человеку, а — наряду с электронными машинами, радио, телефоном — новое окружение, фатально воздействующее на человечество, определяющее его дальнейшее развитие. В его теории современные массовые коммуникации похожи на джина, выпущенного по неосторожности из бутылки. Маленький человек и колдующий над ним исполинский волшебник…

Но если мы опять обратимся к истории, то убедимся, что подобные джины уже выходили из закупоренных сосудов. Во времена Сервантеса это были рыцарские романы, обладавшие тогда не меньшей «вовлекающей» силой, чем сегодня кино- и телеэкраны.

Надо полагать, что в тот век тоже можно было подслушать диалоги, в которых перипетии романтически возвышенной рыцарской жизни начисто вытесняли реальные подробности подлинной действительности. Но вот поднялся Дон Кихот и убил рыцарский роман. Это, пожалуй, единственное убийство, которое совершил великодушный рыцарь печального образа. Он убил его не мечом и не копьем, а разнообразием и красотой духовного мира — такого же реального, как белые дороги Испании. Этот мир был великой подлинностью, возвышающейся над фантазией и снами. После романа Сервантеса рыцарские романы не могли иметь фатальной власти над читающей публикой не потому, что книга великого испанского писателя была задумана как пародия, — нет, образ героя, его человечность, душевная щедрость, нравственная самостоятельность и чистота показали могущество реального духовного мира, рядом с которым затмеваются самые возвышенные и «красивые» вымыслы.

И этот великий урок может быть особенно актуален сегодня. Да, согласимся с моим респектабельным попутчиком в экспрессе Москва-Ленинград: Дон Кихот начал с того, что терял себя в рыцарских романах на пыльном чердаке, но кончил-то он тем, что стал «терять себя» в живых людях и тем самым рыцарский роман убил.

Разумеется, я не зову к «убийству» кино или телевидения. Это было бы поистине безумной затеей, достойной гоголевского сумасшедшего. Мне лишь хочется — ради этого и задумано настоящее повествование, — чтобы читатель, осознав сложившуюся ситуацию, понял: сегодня от него требуется особенно напряженная, самостоятельная духовная работа. Сегодня особенно важно понять, что общение — форма творчества: и общение с собственным сердцем, воспоминаниями, совестью, мечтами наедине с собой, и общение с товарищем давних лет в редкие, увы, откровенные часы, и минуты у телевизора, когда открывается окно в мир, вызывая чувство сопереживания, соразмышления, сострадания — единения с сотнями тысяч, миллионами людей, с человечеством.

7

После опубликования в «Литературной газете» ряда моих статей о странностях общения пошли письма. Я умозрительно, что ли, опровергал тоже весьма умозрительные пессимистические соображения Гастона Буасье об умирании писем, а корреспонденты мои опровергали их живым делом, тем, что эти самые не единожды торжественно похороненные письма писали.

Вот несколько писем.

Это во многом личные письма, поэтому не буду называть имен авторов.

«Около десяти лет я не видела моего старого-старого товарища. Когда-то мы учились в институте, он пытался ухаживать за мной, однако „роман“ не состоялся, но тем не менее, а может быть, именно поэтому отношения у нас были „человеческие“, и оба ими дорожили. Были в них и откровенность, и взаимное доверие. Потом жизнь нас развела, и вот через десять лет он едет через наш город на международный конгресс, и мы целый вечер шатаемся по нашему замечательному парку над Волгой. Рассказывала больше я, он молчал. И когда я вдоволь наговорилась, он, иронически улыбаясь, рассказал мне анекдот. Однажды один американский владелец фабрики плащей поехал в Рим, где сумел добиться аудиенции у папы. Когда он вернулся в США, там поинтересовались, как же выглядит папа римский. Владелец фабрики ответил: „Сорок первый размер нормальной полноты“. Поначалу я не сообразила, почему он рассказал мне этот анекдот, а когда поняла, мне захотелось заплакать. Я почувствовала себя улиткой, которая весь вечер таскала на себе раковину. Конечно, я говорила ему о вещах серьезных. О состоянии нашей архитектурной мастерской, о служебных сложностях, о трениях и „интригах“. Я говорила даже о деле, которое занимало в моей жизни и занимает сегодня большое место. И в его жизни тоже. Я говорила не только об „интригах“, но и о творческих планах. Да, конечно, но ведь мы не виделись десять лет! За эти годы оба любили, страдали, обманывались, надеялись, жили сложной нравственной жизнью, размышляли, плакали, и вот мы увиделись — два человеческих мира, — и, может быть, в последний раз. О эти частные, узкопрофессиональные, деловые разговоры! Действительно, сорок первый размер нормальной полноты. А как хороша была Волга в тот вечер, и наш осенний парк, и чайки над нашим искусственным морем!..»