В Европе и Америке вот уже много десятилетий, с конца минувшего века, пишут о техническом обесчеловечивании людей. Беседуя с молодежью этого завода, я думал невольно об очеловечивании техники, о той духовной власти над ней, пути к которой тщетно ищут на Западе.

О Евгении Бабенко мне рассказали, что он внес умное усовершенствование в методику испытания одного из сложных узлов математических машин — усовершенствование чисто логическое, указывающее на синтетическое мышление молодого монтажника. Сам Бабенко объяснил новый метод лаконично, образно и человечно:

— Вам нужно заполнить курортную карту. Для этого вы должны побывать в пяти кабинетах — у разных врачей. Утомительно и долго. Если сосредоточить обследование в одном кабинете, вести его комплексно, с помощью совершеннейшей электронной техники, вы выиграете. Нечто похожее и в моем решении: по-новому испытывать узел — одновременно по различным параметрам.

Потом мы заговорили о безграничных возможностях математических машин; он трезво заметил:

— Мне кажется, мы стоим сейчас на пороге исключительных открытий в биологии. Именно в ней, а не в электронике. Расшифровка работы нейрона, синтез белка, разгадка самой жизни… — Он бегло улыбнулся. — Не вечно же мы будем строить наши машины из металла. Обходится человек без триодов, магнитных лент и ламп… — и, точно осуждая себя за измену: — Белок не дает мне покоя.

Некоторые мои товарищи по работе утверждают, что в беседе с корреспондентом любой человек «стремится быть умным». Я этого не думаю, но все же мне хотелось узнать, о чем говорят мои герои между собой — без журналиста.

Допытывался я и у монтажника Саши Клеймана — и в мимике его, и в жестах чувствуется характер увлекающийся, чистосердечный и непосредственный.

— Ну о чем? — пожимал он плечами, улыбался. — Вот о Розе Кулешовой, помню, о ее руках.

— И что говорили?

— В общих чертах: что есть в человеке еще не раскрытые возможности. — Помолчал и улыбнулся еще смущеннее: — Ну, Коля Соболев меня в невежестве обличил… Говорит: помнишь описание рук у Стефана Цвейга в новелле «Двадцать четыре часа из жизни женщины»? А я не читал… Жаль, говорит, что не читал: Цвейг первый указал на возможности человеческих рук, расшифровал через них людей… Через неделю у меня день рождения; ребята дарят разное. А Коля — Цвейга. «Избранное». — И уже без улыбки: — Он, Коля, сложный, емкий. И электроникой увлекается, без дураков, и художественной литературой. Ходит на концерты классической музыки. Он как луч лазера — в смысле объема информации.

Мысли о не раскрытом в человеке волнуют молодых. Конструктор (несколько лет назад он тоже был рабочим) делился со мной:

— Бывает, что мальчик талантлив в математике или музыке, а вырастет — нет таланта. Куда же он уходит? Ведь талант не вода, человек не песок. Или, наоборот, раскрывается кто-то на старости лет, и люди ахают: откуда такое чудо? А может быть, мы когда-нибудь постигнем глубоко «механизм» таланта, научимся им управлять?

В триединой формуле Олега Смирнова — работать надо, учиться надо, мыслить надо — ни один из них не забыл о заключительном «надо».

О чем мыслить? О таланте, который иногда «уходит», как вода в песок, о том, почему ребенок аплодирует солнцу. Что же ищут они — ключ от хитроумного сейфа или от дорогого рояля? Слышен ли в их исканиях тот музыкальный аспект, о котором — помните? — говорил мне старый архитектор?

То же изумленное отношение к жизни, желание понять ее тайны ощущается и в тетрадях Ивана Филиппчука. Но о них потом. А сейчас углубимся в одну философическую особенность, весьма рельефно характеризующую идеологический ландшафт XX столетия. Будущий исследователь умственной жизни Западной Европы эту особенность, надо полагать, заметит.

4

Сто лет назад Фридрих Ницше патетически констатировал: «Бог умер». Одновременно он утверждал идею «умаления человека, наделенного добродетелями машины».

Сегодняшний американский социолог Э. Фромм бесстрастно констатирует, что «человек умер» и недалек день, когда он «перестанет быть человеком и станет неразмышляющей и нечувствующей машиной».

Печальный парадокс: человек наделил машину собственной мудростью, сообщил новый смысл самому понятию машина, заставил философов по-новому рассуждать о живом и о мертвом и, совершив это чудо, стал машиной в старом, традиционном понимании слова: «неразмышляющей и нечувствующей». Не уяснив этой парадоксальной черты сегодняшнего западного мира, мы не поймем и той особенности его идеологического ландшафта, о которой пойдет речь ниже.

В книгах фантастов машина, мечтая стать человеком, устремляется в завтрашний день; «машина», которую имеет в виду Фромм, тоскуя по человеку, устремляется во вчерашний и позавчерашний день. Эту странную ориентацию во времени улавливают философы, идеализируя и романтизируя минувшие эпохи, когда, как им кажется, человек был духовнее и человечнее.

«Наука и техника, — пишет физик М. Борн, остро чувствуя дегуманизацию жизни в современном обществе, — разрушают этический фундамент цивилизации, причем это разрушение, возможно, уже непоправимо».

Разрушение вековых этических ценностей и вызывает… тоску по средневековью.

Я позволю себе выписать ряд характерных мест из книги А. Хюбшера «Мыслители нашего времени»:

«…Болезнью нашей эпохи Ринтелен считает утрату средневекового единства между жизнью и духом, глубокое раздвоение между, с одной стороны, погружением в жизнь, неупорядоченную, идущую в силу влечений… и, с другой стороны, давно уже закосневшей, формальной духовностью».

«…Кристофер Доусон осознал глубокий, непроходимый разрыв между… средневековым миром, связанным воедино верой, и новым миром, испытавшим полный распад культурных и общественных связей и еще доныне мало сознающим их утрату».

«…И Бурхгардт, и Гуицинга оба… тяготеют к чувству уравнения и уравновешенности, неким образом связанному с духом Рейна, и враждебны безобразному и безмерному».

У Леопольда Циглера «…возникает мысль о новом средневековье, занимавшая многих мыслителей нашего времени. Это значит, что старый и новый дух должны объединиться в некоем синтезе… и… должно быть начато формирование новой культуры…».

А вот отрывок из речи Этьена Жильсона во Французской академии:

«Лишь тогда, когда мы вновь достигнем высоты бессмертного XIII столетия, когда снова такой итальянец, как Фома Аквинский, сможет учить в Кельне и Париже, когда такой немец, как Альберт Великий, будет понимаем французами, а такой англичанин, как Дунс Скотт, скончается в Кельне во время своих исследований, когда французский гений сможет учить в Стокгольме, подобно Декарту, а немецкий гений будет уметь так же писать на благородном французском языке, как Лейбниц, — лишь тогда мы будем иметь право вновь говорить о европейской культуре».

Жак Маритэн «ищет старую гармонию веры в учении… Фомы Аквинского, которое он хочет сделать всесторонне воспринимаемым современным жизнеощущением».

Генон «…предпринимает смелую попытку повернуть обратно колесо истории. Он надеется как-то замедлить великий переход в новый круг времен или смягчить влияние этого перехода… созерцанием… средневековья».

«Известно, что в наши годы исторический образ средневековья изменился. Кажется, что воскрешаемый средневековый строй, порядок, смысл средневековой жизни и мера средневекового человека обеспечат и упорядочат наши стремления и наше бытие по примеру великого образца. Лишь изредка возникают сомнения».

«…Все вновь возникает образ взыскуемого нового средневековья».

Теперь, чтобы отдохнуть от философии, обратимся к любимцу нашего детства доброму волшебнику Андерсену. В одной из самых печальных и мудрых его историй — «Калошах счастья» — советник юстиции Кнап, удобно расположившись в гостях, рьяно защищает средневековье — «эту счастливейшую пору», когда жилось гораздо лучше, чем теперь, и не менее рьяно нападает на современность. Дальнейшее известно достаточно хорошо: надев по ошибке в передней калоши, обладающие чудодейственной силой переносить человека в любое место или в обстановку любой эпохи, куда он только пожелает, Кнап оказывается на немощеной, без единого фонаря улице средневекового города. Его окружают лачуги и непролазное болото. «Никогда еще действительность не казалась ему такой жалкой и мерзкой». Наконец, натолкнувшись на полуоткрытую дверь, он вваливается в трактир, где его чувства тонко воспитанного человека потрясает обнаженность нравов, а образованность и эрудицию шокирует невежество собеседников. В ужасе советник залезает под стол, теряет чудодейственные калоши и, оказавшись на ярко освещенной улице, испытывает великое облегчение от сознания, что он вернулся в ту самую современность, которую полчаса назад легкомысленно осуждал.