Собственно говоря, псевдоинтеллигенция существовала рядом с интеллигенцией подлинной во все времена, даже, как мы видели, и в далекий век Петрония; не о ней ли писал тогда Тацит, что она философией маскирует лень, а ее чванство равно ее бессилию?
Снобизм — утеха людей, которые потерпели поражение. И если вернуться от века Тацита к современности, это верно показал в последних повестях Юрий Трифонов.
Стоит, пожалуй, остановиться чуточку подробнее на одной особенности именно нашего века, сообщающего любому явлению массовость. Комфорт материальный, когда его новизна чуть померкла, вызвал у многих желание и комфорта духовного. Комфорт же духовный — штука несколько более сложная, чем иногда полагают. Ведь должен он не только услаждать, но и повышать чувство самоуважения, обеспечивать почтительное отношение окружающих. Потому он обнимает жажду покоя и желание «переживаний», конфоризм и игру в независимость мыслей и смелость суждений, обожание собственного микроклимата (семьи, того или иного «узкого» круга) и театральную готовность выйти в «мир, открытый настежь бешенству ветров». Последнее, конечно, наименее удается, потому что требует искренности и порой сопряжено с рядом неудобств.
Социальная инфантильность — фактор, сопутствующий материально-духовному комфорту (не путать с комфортом материальным, поклонником которого является и автор). Инфантильность эта имеет ряд любопытных особенностей, в частности, при ней охотно подтрунивают над теми, кто в суровой, реальной действительности старается честно разрешить трудные задачи жизни, — так не в меру развитые дети упоенно посмеиваются у себя в углу, строя из кубиков дома, над кажущимися ошибками и промахами взрослых.
Материально-духовный комфорт и породил новую моду, — ярким, живописным «компонентом» его стала икона.
…Как узнал я, уже работая над этой главой, ряд респектабельных домов взволнован сейчас потрясающей новостью: под городом Горьким в одной из церквей сохранились древние — шестнадцатый век — иконы и сторож, вечно пьяный, разрешает войти ночью тем, кто найдет ключ к его душе… Конечно, не один из солидных иконоискателей не пойдет в осеннюю ненастную ночь объясняться со сторожем, а потом в пустой и темной церкви что-то нашаривать и совать под пальто. И тут появится Сашка по кличке Псих, нервное дитя века, играющий в юродивого бандит, он не побоится и поедет, и найдет ключ к душе, и выломает, и унесет, а потом — тоже ночью — поднимется бесшумно в лифте, и быстро позвонит, и в ту минуту, когда в тишине и уюте уже заснувшей квартиры перед восхищенными очами хозяина он из-под полы вытащит это, мир «Гамлета с гитарой», возвышенных речений о «любви к старине» сольется с его, Сашкиным, окаянным миром, пахнущим водочным перегаром и тюремной парашей.
И в отвратительной наготе выступит то, что в обычное время облагорожено «интерьером духовности».
5
Мода (а мы еще вернемся в нашем повествовании к этой старой и властной особе) овеществила почерневшие за века отражения вечно живого человеческого духа. Явления высокого искусства, в чем убедились мы, могут стать вещью в самом бездуховном понимании слова: данью той же моде, формой капиталовложения, объектом купли-продажи.
Может стать вещью и слово — то неисчерпаемо великое и живое, в чем воплощено богатство человеческого мира, то могущественное, что Маяковский называл «полководцем человечьей силы».
Был, помню, у нас в литературном объединении «Строитель» сорокалетний прораб Степан Соловьев. Лирические стихи, господствовавшие вечерами на наших занятиях, он выслушивал с едким выражением подвижного, не по летам морщинистого лица, на котором явственно было написано чапаевское «наплевать и забыть», затем читал что-нибудь на редкость конкретное и беспощадное — о простоях механизмов или о рухнувшем по вине монтажников перекрытии, и прицельные эти ямбы часто становились фольклором стройки. Особенно Соловьев славился умением рифмовать фамилии руководящих работников треста, различных СМУ и СУ с наименованиями материалов, которых недоставало по их вине, или видов непомерно затянувшихся работ. О занятной этой подробности я упоминаю лишь затем, чтобы показать: сатирик-прораб отнюдь не был лукавым царедворцем.
И вот он-то, Степан Соловьев, и дал мне однажды урок тончайшей дипломатии…
Было это на общестроительном собрании; мы сидели рядом, и он с тихой яростью рассказывал мне шепотом об утреннем ЧП: монтажники, наверное, с похмелья перепутали типы панелей и чуть не завалили этаж, а начальник СМУ, который при сем волею судеб оказался, лишь печально покачал головой, сел в машину и умчался, хотя доля вины лежала и на нем: нужных панелей вообще в то утро не было, «запутались» в ненужных. «Да, — нашептывал мне в ухо Соловьев, — быстро умчался, выполнил заповедь: отойди от зла и совершишь благо». Тут назвали со сцены фамилию Соловьева, и мой сосед по-мальчишески легко побежал к трибуне… Когда же он кончил под аплодисменты и, радостно возбужденный уселся рядом, я полюбопытствовал, почему он в речи не затронул монтажников. «С трибуны?! Да ты что? Я их покритикую — они завтра же со стройки уйдут. С кем буду работать?» — «Ну, а о начальнике-то СМУ можно было ведь…» — «Он меня уйдет послезавтра. А мне некстати сейчас…»
Однако это еще не урок, о котором я упомянул выше, а лишь пролог к нему. Сам же урок был мне дан через несколько дней — после того, как Соловьев познакомил литобъединение с сатирическим изображением монтажников, перепутавших панели и индифферентно настроенного начальника СМУ. Он нашел удачные рифмы к фамилиям, написал нелицеприятно и остро, и я по дороге домой не удержался от вопроса: не боится ли он, что четверостишия дойдут до его «героев»? «А я им читал первым, — ответил он невозмутимо, — сегодня в столовой». «Почему же, — удивился я, — ты не захотел говорить об этом на собрании? Ведь стихи-то сатирические ранят сильнее…» «Суть не в силе, — начал он мне терпеливо объяснять, — а в месте действия. Ты Бальзака читал? „Человеческую комедию“? Помнишь у него сцены из частной жизни, сцены из парижской жизни, из военной, из провинциальной… Под отдельными, заметь, переплетами! Разговор в столовой — сцена из частной жизни. Литобъединение — утеха графоманов… А выступление с трибуны, на собрании… Нет, брат, начнешь путать сцены — выйдет уже не человеческая комедия, а тяжелая драма а я человек легкий, веселый… — И без улыбки закончил каламбуром: — Учись понимать переплеты чтоб самому не попасть в переплет».
Со времен этого урока, а было это много лет назад, я и начал исследовать систему «человек — трибуна», подобно тому как инженерные психологи исследуют в наши дни систему «человек — машина».
Выводы мои и инженерных психологов, казалось бы, совпали, я понял, что трибуна, как и машина, иногда резко перестраивает наши мысли и чувства. И в то же время стало мне ясно существенное отличие трибуны от машины. Человек тут может и должен, несмотря ни на что, оставаться господином положения.
А сейчас о том, что можно условно назвать магией трибуны. Образцовых рационалистов, людей весьма положительных, деловых, бесконечно далеких в обыденной жизни от мистики она иногда умеет склонять к иррациональным формам отображения действительности. Для этого поднимает она из недр сознания дар абстрактно-мифологического мышления, тихо теплившийся там в течение последних тысячелетий. Чтобы стало ясно, о чем идет речь, поведаю историю рождения мифа о главном инженере.
Было это тоже на собрании строителей (и вообще поле моих наблюдений в силу ряда особенностей биографии ограничено было тогда строителями, поэтому соображения и выводы данной главы поневоле носят весьма частный, «отраслевой» характер). Управляющий трестом, куда направила меня редакция, делал доклад о работе в минувшем «хозяйственном году»; невыполнение плана и крупные пороки в организации труда он объяснял в основном тем, что главный инженер треста не осознал возложенной на него роли и не сыграл эту роль достойно. В докладе подробнейшим образом развивалось теоретическое положение о месте главного инженера в системе треста. Не менее обстоятельно обрисовывалась и пассивность того, кто данное место занимал. При этом докладчик ни разу не назвал почему-то имени, он говорил «главный инженер треста», как говорят «Главный конструктор космических кораблей», подразумевая, что любопытствовать относительно имени нескромно и наивно. Но когда он повторил, наверное, в двадцать пятый раз «главный инженер треста», я не удержался от любопытства и наклонился к соседям, чтобы узнать имя главного инженера. Они потребовали от меня уточнения: «Вам нужно имя бывшего, настоящего или будущего главного инженера?» И я узнал, что первые четыре месяца года главный инженер тяжело болел, потом ушел на пенсию, затем два месяца кабинет пустовал, лишь осенью назначили временно работника главка, «видите, от трибуны первый», но он оформляется сейчас на работу в Монголию, а будет главным инженером молодой, деятельный руководитель СМУ-2 Тимофей Иванович. «О ком же говорит управляющий?» — растерялся я. «Он говорит о главном инженере…» — ответили мне почти торжественно.