— Однажды, — рассказывала Владеющая, — я разговорилась с Володей. Это сантехник из нашего ЖЭКа. Казалось бы, что ему Гекуба? Ну вот… У нас засорилось, пардон, одно устройство, и он его налаживал целый день и рассказывал мне о том, что его товарищи странствовали по северу и возвращаются сейчас с диковинными вещами. «И с иконами, с иконами?» — стала я тянуть из него, — «Да» — отвечает. «Старыми?» — «До шестнадцатого века А бывает…»
— «Что бывает, — трясу его, — что?» А он: «Феофана Грека хочешь? Миниатюру?» Я шалею: «Неси». Побежал, вернулся: «Нет Грека, академику одному обещано было, он заезжал в мое отсутствие». Я чувствую — у меня сейчас будет инфаркт. «Ну не Феофана, — молю, — ну хоть что-нибудь!» Опять побежал, вернулся с восемнадцатым веком…
— А самовар он может достать? — выдавила из себя одна школьная наша подруга. — Северный, старинный?
— Может.
— А лапти вологодские? — оживился кто-то.
— И лапти может! — ликовала Владеющая. — Володя-сантехник — личность фантастическая. Что лапти! Он недавно прялку раздобыл — любой музей лопнет от зависти. Два семейства из-за нее чуть не передрались, но потом как люди интеллигентные разошлись мирно; распилили надвое и жребий тянули: кому — низ, кому — верх.
— Те, кому выпал низ, сейчас разводятся, опять будут пилить… — с тонкой иронией заметил хозяин дома.
— А ты не пилил бы? — быстро поставила его на место жена.
— Ну, конечно, — вернулась она к основной теме, — и самовар, и лапти — это вещи сопутствующие для Володи. Его коренное увлечение — иконы. Тут он бог. Но… — она понизила таинственно голос, — есть человек и поважнее его. Сашка…
— Сашка?.. — выдохнули мы, как зачарованные.
— Да. По кличке Псих.
— Тот, — поморщился муж, — что ходит к нам по ночам?
— Сашка, — повествовала дальше жена, — собирает не через товарищей, он сам лазает по старым церквам, и после тишины соборов его угнетает шум города, потому и ходит ночами. Он ужасно нервный, когда достает икону, у него руки играют…
— А не кажется тебе, — подал наконец голос психолог-лингвист, — что Сашка с иконой сигматически то же самое, что Гамлет с гитарой? Шекспировский герой с расхожим символом наших дней, и, извини меня, конокрад тоже с определенным…
— Зарабатывает он, — невежливо перебил его хозяин, — побольше, чем в минувшие века конокрады.
— Вечные типы с сегодняшними символами, — мудро вздохнул старик-юноша.
— Зарабатывает он, конечно, хорошо, — сердито согласилась жена. — Но кто еще достанет вам икону школы Дионисия? Рублева и Черного, псковскую новгородскую, суздальскую? Византийскую? Кто если не он? Любые…
— …масти, — подсказал психолог-лингвист.
И тут она рассвирепела. От возбуждения лицо ее казалось покусанным пчелами.
— Это не твоя область — иконы. Их язык тебе непонятен.
— А что они вам говорят? — осмелел я.
— Они говорят мне, — торжественно возвысила она голос, — я — та ценность, которая существует независимо от тебя, от твоего дома, от времени, в которое ты живешь, я родилась в веках и уйду в века. Я стала на миг стеною в твоем доме, чтобы напоминать тебе о вечности. Лови же этот отблеск чистого золота… — И она, растроганная, умолкла.
И тогда я, первый раз за вечер, рискнул выдать при «недреманном оке» развернутый текст:
— Что же дороже, — обратился я к Владеющей, — золото или храм, освящающий золото?
— Это не ваши слова! — почему-то обрадовалась она. И посмотрела с надеждой на юношу-старика. Тот молчал торжественно, углубляясь про себя в текст.
— Андрей Белый? — жадно, точно затевала игру допытывалась хозяйка. — Мережковский? Поздний Ходасевич? Ранний Бурлюк? Евгений Евтушенко?..
— Нет, — ожил психолог-лингвист, — не Евтушенко… и не Вознесенский… и не Ахмадулина… Нечто более раннее.
— Разумеется, — согласился я с ним. — Это библия.
Когда настала пора расходиться, я заметил, одеваясь, что ножки старинного столика в коридоре на котором чернел телефон, почти в точности повторяют изгиб тела одной из жен-мироносиц, склонившихся над опустевшим гробом спасителя.
— Стена! — повторил с тем же загадочным выражением хозяин, перехватив мой взгляд на иконы. Он вышел со мной на лестницу, растроганно посмотрел мне в лицо:
— А помнишь у Ростана… нет, у Аполлинера: «Ты должен подняться! Дорогу тебе указали…» Да, — заключил он мужественно, — надо жить.
На нижних ступеньках лестницы я обернулся, он все еще стоял — лысеющий мальчик, создавший себе иллюзию стены куда более толстой, чем стены современных домов: ведь иконы когда-то висели действительно на стенах крепостных, защищавших надежно от мира.
Он улыбнулся мне в последний раз, ушел к себе. И тут же раздался выстрел… второй… и третий. Через несколько секунд я сообразил, что это не пистолет, а замки, это их убойная сила, делающая дом неприступным.
По дороге домой я искренне пожалел, что он не умер от любви. И подумал, что он и в самом деле мог бы умереть, при одном непременном условии: если бы это было сегодня модно. Но, как сказал поэт, «уже написан Вертер…».
2
Понятие моды, несомненно, шире фасона туфель или стиля мебели: модными могут быть увлечения мистикой или животным магнетизмом, поклонение женщине и самоубийства от несчастной любви. Моды меняются, трагикомически или даже пародийно отражая рождение и уход подлинных ценностей. Моды меняются, неизменной остается суть модников, мотивы их действий.
В написанном две тысячи лет назад «Сатириконе» римский писатель Петроний изобразил разбогатевшего вольноотпущенника Тримальхиона, который книг не читал, но тем не менее имел у себя в доме две библиотеки. Этот вольноотпущенник закатывал роскошные пиры, на которых, само собой разумеется, объедались и опивались до безобразия. Но хозяин не позволял гостям забывать о философии. В тот век модным было увлекаться идеями стоиков, рассуждать о морали Сенеки. И вот в разгар пира Тримальхион требует, чтобы в зал внесли… человеческий скелет. Не надо забывать, что жизнь, как учит Сенека штука бренная. Мясо в доме Тримальхиона разрезали под музыку. Это было модно…
Тримальхион не умер — он появлялся в разные века под разными именами, усердно склоняясь к тому, что сообщало подобие социального или нравственного престижа, иллюзию значительности: к литературе, философии, религии, науке, точнее, к разговорам о них. И при этом играл в независимость играл тем бесцеремоннее, чем глубже сидел в нем вчерашний раб.
Да, в то время, когда Тримальхион развязно культивировал его идеи, Сенека уже не пользовался расположением цезаря, но в поведении новоявленного «стоика» не было, разумеется, и тени социального бесстрашия. Вольноотпущенник хорошо понимал: к нему, как к Сенеке, император не пошлет центуриона с повелением убить себя. За что? За человеческий скелет? Разве что кто-нибудь высмеет (как и высмеял Петроний в «Сатириконе»). А большего он и не заслуживает, точнее, не хочет заслужить. Сама развязность, сама нарочитая пародийность его обращения к модным и в то же время неофициальным идеям заключала в себе нечто двойственное: позволяла играть в вольномыслие, не рискуя ничем существенным. Он тешил самолюбие шутовским вызовом. А высмеют — не страшно, даже хорошо, высмеяли — заметили, отвели определенную роль. Для актера же (все модники — актеры!) нет большей беды, чем остаться без роли…
Тримальхион желал одного: не отстать от моды, но и не потерять в упоении ею роскошные поместья. Отсюда — утрированно-пародийное вольномыслие, доходящее до фиглярства.
Задумаемся на минуту: почему в сегодняшних «интеллигентных» домах иконы висят в передних и кухнях и редко-редко — в комнатах? Почему новая мода с самого начала ушла под защиту легкой пародийности? Новоявленные «богоискатели» начали украшать жилища иконами, распятиями, лампадами, стараясь, чтобы «религиозный интерьер» не перешагнул ту черту, за которой символам веры и надлежит висеть, если хозяева верят в бога открыто и честно.