И вот сегодня в мире частной собственности можно наблюдать новое великое «братание невозможностей»: человеческий гений, заключенный в новейших достижениях науки и техники, и дегуманизация социальной и личной жизни оказались парадоксально соединенными, как «ум и глупость, добродетель и порок». Наше время — эпоха научно-технической революции — добавило к классическому шекспировскому перечню — НТР и нравственное одичание. Эти невозможности в мире капитала побратались тоже с помощью денег. Цель НТР в буржуазном обществе — не развитие человека, человеческой силы, а новые баснословные прибыли…

Шекспир в сегодняшнем меняющемся мире выступает в защиту мыслящего, творческого человека и созданной им фантастической техники, несмотря на то, что в его эпоху не было этого многозначного парадоксального союза — человек и техника. Но в эпоху Шекспира уже были достаточно могущественными деньги — та сила, которая в формах порой «романтических» и «возвышенных», неизвестных простодушному шестнадцатому веку, оказывает в сегодняшнем буржуазном обществе определяющее воздействие на судьбы НТР.

Но идеологи этого общества склонны видеть «братание невозможностей» не в формуле «великий ум и великая безнравственность», а в формуле «человек и техника».

Подобная точка зрения не нова и не оригинальна. Ее блестяще опровергал Маркс, когда писал в «Капитале»: «Не подлежит сомнению, что машины сами по себе не ответственны за то, что они „освобождают рабочего от жизненных средств“». Не ответственна и научно-техническая революция за бездуховность жизни на Западе, за наркоманию, самоубийства, вакханалию секса. Это по-прежнему — лишь в новых, колоссальных масштабах — ворожит алхимия, а точнее, антиалхимия (золото — в олово!) денег, капитала.

Шекспир в меняющемся мире…

Мир меняется не только технологически, но и социально. И это делает «очеловечение» техники, рождение в ней человеческого содержания, реальностью. В мире, освобожденном от деспотии частной собственности, от тирании капитала, успехи научно-технической революции в органическом соединении с достижениями социальной действительности, одушевленной коммунистическими идеалами, станут — и становятся уже — реальным условием гармонического развития человека, его духовной жизни, плодотворного самопознания и творческого раскрытия.

Но вернемся к письму учителя физики в сельской школе Арбузова. Он задал вопрос: «Я — в меняющемся мире?» И, да извинят меня бессмертные и почитатели их, он кажется мне не менее важным, чем «Шекспир…», «Брейгель…» или «Гете…» (разве не говорит он о богатстве духовной жизни и плодотворном самопознании, которые научно-техническая революция в наших социальных условиях лишь углубляет?).

Что изменилось во мне в сопоставлении с людьми минувших эпох? Что осталось неизменным? Доступна ли мне любовь, которую испытывают герои Шекспира? Возможна ли для меня великая сосредоточенность на тайнах мира и человека, которой отмечены мысли и сердце Гете? Эти вопросы «трезвым» реалистам могут показаться детскими, не имеющими ни малейшего отношения к тем четким, будничным, неотложным делам, которыми заполнено наше «обыденное» существование. Но опыт убеждает, что от ответа на них зависит наше понимание смысла жизни, высших целей человеческого существования, а стало быть, и состояние будничных, земных, казалось бы, бесконечно далеких от «философских тонкостей» дел.

Эту книгу можно было бы назвать и не «Чувства и вещи», а «Ты в меняющемся мире». Я начну ее рассказом о людях, которые непосредственно общаются с самым таинственным и новым в сегодняшней действительности, с самым существенным чудом техники — с «думающими» машинами, рассказом об их руках и об их духовном мире.

2

Руки эти казались мне чудом. В них не было ничего удивительного, если отвлечься от того, что они делают, — обыкновенные, рабочие, широковатые в кости, с тяжелыми пальцами, отполированными металлом до темного блеска. В автобусе, передавая деньги, и вчера, и сегодня я видел руки, похожие на эти…

И вот ощущение чуда. Эти руки делают детали математической быстродействующей машины — элементы ее памяти, имитирующей черты жизни, может быть самого «таинственного острова» мыслящей материи.

Голос моего собеседника — тихий, удивленный голос человека, осязающего что-то новое, сложное.

— Что меня особенно волнует?.. — рассказывает он. — Волнуют новые металлы, их странность. Раньше я имел дело со сталью. Металл чистосердечный. А теперь? — Он понизил голос почти до шепота. — Альфинол… Слышали? И тому подобные… Возможности у них большие, но характер сложный. Обманывают иногда… Не понимаете? Объясню. Вы литератор, ваш материал… — помолчав, подумав, — слова! Не чернила же и бумага… Вот если бы они изменились: будто бы те же на вид, на слух, а углубишься — иные… А?

Раньше, читая о том, что «химические диковины» становятся «рабочими элементами», я не задумывался, что означает это для рабочего человека, для его рук. Наивная параллель моего собеседника открыла это мне с ошеломляющей ясностью: если бы в самом деле в «старых добрых словах» обнажались новые смысловые грани, открылась игра неисследованных оттенков, появилась еще большая «странность», чем сейчас, «странность», делающая одержимыми сегодняшних физиков и электроников! И не постепенно, по ступеням столетий, а в течение одной человеческой жизни… Видимо, не один писатель сломал бы в отчаянии стило.

От этой фантастической мысли мне еще больше передалось ощущение новизны, неисследованности земли, на которой живет и работает мой собеседник.

— Слышал я, — улыбнулся он, — что будто бы начали синтезировать белок. Это вам не металл, даже новый… — посмотрел на меня с веселой хитринкой старого мастерового.

И тут я подумал о том, что этот человек, московский рабочий Алексей Иванович Кузнецов, сорок лет назад начинал на вагоноремонтном в Сокольниках: там трамваи латали.

Трамвай — и память математической машины. Это — то же, что динозавр и… Архимед. Живой материи понадобились миллионы лет, чтобы совершить путь от динозавра к Архимеду. Рождались океаны; формировались горы; разливались в небе новые галактики.

— Алексеи Иванович, — говорю я, — а вычислительная машина, то сложное, что в ней совершается не вызывает ли это у вас ощущения чего-то загадочного? То, что может она переводить с языка на язык, доказывать теоремы, играть в шахматы или шашки?..

— Да, думает он над моими словами. — Да Вызывает…

И опять думает, теперь уже молча, без улыбки. Лицо строгое, торжественное, точно отстраняющее собеседника. В эту минуту он похож на старинного мастера; вот в детских книгах об истории и красоте человеческих ремесел можно увидеть их портреты — ювелиров, литейщиков, часовщиков, каменщиков — людей, углубленных в мастерство, в его таинство.

И это торжественное, «старинное» лицо уводит мою память в узкую, как шпага, улочку Праги. Несколько лет назад возвращались мы с международной ярмарки в Брно — журналисты из разных стран; путь наш лежал через Прагу, и чехи захотели показать нам достопримечательности города. Уже под вечер мы вошли в эту странную улочку, улочку-музей воссоздающую архитектуру, быт, самое атмосферу эпохи старинных мастеров. Мы заглядывали в их сумрачные жилища, видели таинственные фигуры за работой, у колыбели, за ужином, темную утварь тяжелую бедную мебель и дивные плоды их искусства.

После XIII века современный город казался фантастическим видением. И вот по дороге в гостиницу разгорелся полусерьезный, полушутливый беспорядочный и суматошный спор о том, богаче ли духовно старинные мастера современных рабочих — спор о влиянии техники на человека.

Сторонники старины говорили об утрате тайн искусства, о вырождении индивидуальных особенностей мастерства, о том, что рабочий сегодня не создает целостно чудесных вещей, он лишь слепой исполнитель, имеющий дело с элементарными частицами могущественной индустрии. «Великий соблазн техники» — соблазн не думать…