— Но ты начала о снах…

— Самый волнующий он видел в машине, пока ехал в тот город. Этот сон перенес его на несколько десятилетий назад, когда еще была жива его жена. Он увидел, как она ему изменяет. Нет, не то… Он услышал, как она, изменив, жалуется тому мужчине на бездушное благородство мужа.

Мне захотелось тихо уйти. Допустимо ли подслушивать сны, которые доверил ей этот несчастный старик! Но вот вторая задала вопрос:

— А не помнишь, кто его играет?

— Вылетело имя. Известный шведский актер. Он сам был стар и умер тотчас же после съемок. Да… а сон о детстве!

Голоса стихли…

Бедный Алексей Павлович, думал я. Если бы он, защитив докторскую, умер через два дня от инфаркта не в жизни, а на экране, под наблюдением талантливого режиссера-постановщика, они бы тоже о нем долго говорили с волнением и болью. Хотя что ж, ему еще повезло: он оказался похож на сына старика и был за то бегло ими помянут.

А в сущности, стал я полемизировать сам с собой, почему осуждаю этих женщин? Одна из них говорила о старике так, будто не на экране его видела, а сидела рядом, касалась его рук. Она в те полтора часа общалась с ним как с живым, потому и рассказывала о нем как о подлинном, дорогом и понятном ей, несмотря ни на что, человеке. Этот дар сопереживания, соучастия — разве не говорит он о душевной сложности, о духовном богатстве?

Дар? Но чем может одарить мир и людей человек, для которого жизнь реальна лишь в меру ее совпадения с талантливой иллюзией? Старый товарищ — поскольку он похож на киноперсонаж; событие — если оно напоминает увиденное на телеэкране…

Чтобы одарить жизнь, надо любить, осязать ее подлинность. Истинное общение возможно лишь с человеком, который — ты это отлично сознаешь — ни на кого не похож.

4

Из записных книжек Ильфа известно, что он любил читать «перечисление запасов».

«Запасы какой-нибудь экспедиции. Поэтому так захватывает путешествие Стенли в поисках Ливингстона».

Моим соседом в самолете Новосибирск-Москва оказался человек с более редким читательским хобби: его захватывало описание того, как люди ходили когда-то в гости. Через четыре часа я понял: это — единственное, что его по-настоящему волнует в сокровищнице русской и мировой литературы.

— Вы подумайте, — упоенно дышал он мне в лицо сигаретой, — радость ожидания охватывала с самого утра. Женщины бездумно и безмятежно шелестели шелками, мужчины вынашивали мысли для вечерних бесед. Нетерпение передавалось даже детям. «Мама и папа сегодня идут в гости!» Они думали…

— Если мыслей не было даже у женщин, откуда появлялись они у детей? — ловил я соседа на маленьких логических несоответствиях.

Но одержимость излюбленной темой делала его совершенно неуязвимым.

— Нет, нет! — убеждал он самозабвенно. — Я хочу, чтобы сейчас вы ощутили очарование этого беспокойства. Подумать только, из-за чего! А? — допытывался он с лицом одушевленным, как у поэта-импровизатора. — Из-за того лишь, что вечером они поедут на санках с Поварской на Остоженку или с Остоженки в Сивцев Вражек… Мы с вами, перед тем как сесть в этот ультрасовременный самолет, видимо, не волновались: будни! А для них переезд с улицы на улицу был событием величайшей важности. «Институт гостей» занимал в жизни героев Тургенева и Толстого особое место…

Формула «институт гостей» была изобретена, видимо, им самим. Он повторял ее потом не раз с той чуть высокомерной торжественностью, которая сама собой рождается у непризнанных миром первооткрывателей. Мы летели на высоте семи тысяч метров, облака, лепившиеся под нами, воспроизводили лучшее, что оставила на земле романская и готическая архитектура, иллюминаторы, насыщенные солнцем, как отличные линзы, ослепляли до боли. Самолет тихо покачивало от сильного ветра, и стюардесса, грациозная как лилия, шла по салону с леденцами и минеральной водой в легком естественном ритме…

— «Институт гостей», — с настойчивостью одержимого твердил мой сосед и пересказывал мне подробно те места у Стендаля, Бунина, Флобера и Теккерея, которые соответствовали его читательскому хобби. Я узнал, как ходили в гости в тургеневско-бунинской Москве, и в тихих городках на Роне, и в старом Лондоне…

Когда мы уже выходили из самолета, выяснилось: это излияние совершенно бескорыстным не было. Мой сосед дал понять, что если бы я помог ему в издании исторического труда с солидным названием «Институт гостей: от Платона до Платонова», то и мое имя… Первый раз меня укачало.

Но надо же! Месяца через три, не больше, дойдя в новом номере толстого журнала до раздела «Воспоминания», я с ужасом поймал себя на том, что углубляюсь с особым, острым интересом в подробности того, как раньше ходили в гости, — соответствующим описанием и начинались публикуемые там мемуары. Автор рассказывал, как вечером однажды, томясь одиночеством, постучал в дом товарища по университету, молодого ученого, женатого человека, и хозяева, уже садившиеся ужинать, были рады безмерно, беседа за чаем о науке, литературе, жизни «затянулась далеко за полночь».

Отложив на минуту журнал, я подумал о том, что, видимо, и в самом деле «институт гостей» переживает кризис. Когда я в последний раз ходил в гости? Нет, нет, не в честь дня рождения и не по поводу успешно защищенной диссертации, а именно в гости — ни с того ни с сего, по настроению.

Дома, которые я мог бы, подобно герою мемуаров, осчастливить посещением, оснащены телефонами. Пойти, не позвонив, с точки зрения неписаных законов сегодняшней этики не только неловко, но даже дико. Но еще более дико идти после того, как позвонишь: разговор по телефону обеспечивает тебя максимально насыщенной информацией — о самочувствии, отношениях с мужем (женой), новых кинофильмах и о погоде на завтра… Возможности для общения в течение ближайших часов оказываются исчерпанными начисто.

А что, я подумал, если поставить эксперимент? Дилемма заключалась в том: пойти, позвонив или не позвонив.

Я выбрал последнее.

Нет, семья моя не была охвачена с утра радостью ожидания. Жена не шелестела шелками, с самого начала она убежденно заявила, что «в этой вопиющей бестактности участвовать не будет». И дочь не ликовала по тому поводу, что папа вечером идет в гости.

Это, однако, не мешало мне вынашивать в течение субботы мысли, достойные вечерней беседы. Она должна была оттолкнуться от любопытных соображений известного французского историка Гастона Буасье… Вечером, пока я поднимался в лифте, ее аспекты вырисовывались с чарующей явственностью, и, лишь постучав (старина так старина), я ощутил на самом донышке души надежду, что эксперимент мой не состоится потому, что хозяева дома ушли в кино.

Но мне тотчас же отворили. Не успел я опомниться, как хозяин, мой старый, со студенчества, добрый товарищ, с силой, точно тяжелую вещь, чуть не оборвав рукава пальто, затащил меня в комнату. «Ну! — Он тяжело дышал. — Говори, быстро!» Не успел я и рта раскрыть, как вбежала жена. При виде меня она растерялась не меньше, чем если бы обнаружила у себя в спальне ну хотя бы сименоновского Мэгре… «Вот видишь!» — восклицал муж, то ли укоряя меня за то, что я не воспользовался для откровенности долями секунды, пока мы были одни, то ли сообщая ей о загадочных ударах судьбы. «Да, да, да, — ошалело повторяла она. И стала искать возможную истину: — Что-нибудь серьезное? С Нонной? С Иришей? На работе?» — «Да подожди ты, — остановил ее муж, — разве не видишь: он…» — «Да, да, — посмотрела она на меня беспокойно и сострадательно. — Ты разденься, выпей воды. Чуяло мое сердце».

Я действительно лишился дара речи. Они меня опять вывели в переднюю, бережно касаясь руками, как ребенка, раздели, поддерживая с обеих сторон, ввели во вторую комнату, усадили за стол и сами опустились на стулья с окаменевшими лицами. Минуту мы сидели молча… Потом муж сурово обратился к жене: «Может быть, ты позаботишься о чае!»

Когда она вышла, он наклонился быстро: «Говори же! Ну!» Мне не удавалось, как назло, заставить губы не расплываться в унизительной и жалкой улыбке. «Решил пойти в гости, — объяснил я улыбаясь, — к вам…» — «Что ж, — поморщился он, — валяй дурака. Твое дело».