Цену она узнавала потом, год за годом. Она умела снять жар, остановить кровь, поднять на ноги такого, от кого фельдшер уже отказался. Ее звали, ей кланялись, несли яйца и деньги. А в дом к ней не заходили. Однажды, еще молодой, она пришла на свадьбу к соседям.

Разговор за столом оборвался, гармонист доиграл и замолк, ей освободили место на лавке. Она села. С одной стороны от нее лавка осталась пустой, и с другой тоже. Люди ели и смотрели в тарелки. Она досидела до конца и больше по праздникам не ходила.

Тогда ей было больно. Потом боль потускнела, и Пелагея научилась считать страх уважением. Так было легче. А лесное, которое пришло вместе с наукой, уже не отделялось от нее, и уйти от него было некуда. Разве что передать. Кому передашь ношу, тот ее и понесет, а сама станешь обычной старухой и умрешь обычной смертью, в своей постели, и кровлю снимать в избе не придется. Так Пелагея повторяла себе каждую зиму, хотя наставница ничего подобного ей не обещала. Проверить это можно было, только передав кому-то свою науку. Теперь она знала, какую жизнь готовит мальчику, и все равно хотела забрать его.

Детей, которых отдавали ей общинники, она учила травам, но ношу ни один из них не поднял. Не было в них того, что скрывалось в Борьке. Три мальчика, которых она просила у Настасьи, выросли без нее. Райкины родители тоже не отдали дочь. Оставался только Борька.

А теперь Борьку окунули в купель. Чужой бог встал между ней и мальчиком, и Пелагея сама не знала, пройдет ли ее наука сквозь него. Проверять было страшно: что, если и в самом деле поздно? Послала рог с запиской, потом гостинец с чужим человеком, а мальчик не пришел. Отступить мешало одно. Она сказала при Филиппе и его людях, что долго они мальчика не прокараулят, а своих слов Пелагея назад никогда не брала.

Машина Карасева стояла в конце проулка. Сам Филипп ждал рядом. Под навесом горела лампа. Ее свет падал на доски, столб и снег у прохода. Доктор не прятался в темноте, не выставлял перед собой охранника. Говорить он с ней собирался один, и это было хорошо.

Епиходов ждал под навесом, между сложенными досками и крайним столбом. За его спиной, над узким проходом к огородам, под перекладиной висела подобранная кверху сеть. С одного края обыкновенная рыбацкая сеть с грузилами была привязана к столбу. Остальную часть он собрал под перекладиной; вниз, к его руке, свисала веревка. Пелагея усмехнулась, не замедлив шага. Сказку про овду, которую охотник поймал сетью, в Кужнуре еще помнили. Не Элайка ли пересказал ее чужаку? Уж он-то знал, с кем связался. Сеть была старая, местами с разошедшимися ячейками. Неужели он думает, что она не порвет эти нитки?

Значит, йот еҥ[1] боится. Боится — значит, уступит, надо только нажать.

— Здесь поговорим, — сказал он вместо приветствия.

Пелагея остановилась в трех шагах от него.

— Ты один, доктор, — негромко сказала она, — и это правильно. Чужие тут не нужны. Слушай меня, йот еҥ. Отступись от мальчика. Райке скажи, чтобы сама мне его привела, а свои бумаги из опеки забери. Тогда разойдемся по-хорошему.

— Не отступлюсь, — ответил Епиходов. — Я вам это сказал у себя в санатории и повторю здесь. Борька останется с матерью и с официальным опекуном Полиной Илларионовной, у которой живет. А вы к нему больше не подойдете.

Он произнес это спокойно и уверенно, и она посмотрела на него внимательнее. Перед ней стоял молодой мужик, ростом выше нее, вот только в глазах его виделся старик. Этого старика она разглядела еще в первую встречу и не ошиблась. Тело у него чужое, возраст чужой, и сам он здесь не свой. Свой здесь у нее был один Борька.

Пелагея вспомнила, как Епиходов застыл, когда она в первый раз предложила вернуть ему умершую жену. О той ей сообщили духи, а они не врут. Духи даже подсказали ей, что душу умершей можно вернуть, потому что ее пока не забрали ни те, ни другие.

— Ты по ней сохнешь, — мстительно сказала Пелагея. — По своей Белле. Я ее слышу и сейчас, йот еҥ. Скажи одно слово, и она придет.

Он вздрогнул и изменился в лице. Она увидела это и обрадовалась, но он не шагнул навстречу и ничего не попросил.

— Не трогайте ее, — проговорил Епиходов. — Белла умерла, не надо порочить ее память. Мой ответ тот же, что и тогда. Нет.

Болело в нем по-прежнему. Значит, живой, значит, можно нажать иначе. Пелагея собрала голос в груди, тот самый, под которым поплыла Райка у калитки, и положила его на чужака всей тяжестью.

Ничего не вышло. Между ней и этим человеком стояло что-то глухое и огромное, и ее слово не прошло сквозь него ни на палец. Такого с ней не бывало. Людей она гнула голосом, кого быстрее, кого медленней, но гнула всех. Епиходов стоял, тяжело дышал, аж на лбу выступила испарина, и, видимо, даже не понял, что она сейчас сделала. Он не сопротивлялся, потому что ему было нечему сопротивляться.

Йот еҥ, подумала Пелагея, чужак. Не из Казани чужак, а чужой этому месту, этой земле, и, может, потому ее наука до него не доставала. Такая защита не давала даже нащупать, за что ухватиться. Откуда она взялась, Пелагея не понимала.

Зато тело у него было здешнее. Она шагнула и схватила его левую кисть поверх рукава. Вывернула наружу, и он вскрикнул. Больно ему было по-настоящему. Епиходов подался к ней, а затем резко потянул руку к себе. Пальцы Пелагеи соскользнули на ткань; в кулаке остался клок рукава. Он попятился к проходу, к своей сети, прижимая левую руку к груди. Пелагея пошла за ним. Пусть от ее слова он защищен, зато руку бережет. До горла она тоже доберется.

Епиходов правой рукой дернул веревку, сеть сорвалась с перекладины и рухнула ей на голову и плечи. Пелагея дернула ее сверху правой рукой, порвала и через дыру достала его за горло. Пальцы сошлись на кадыке. Он захрипел, ударился затылком о столб, и она надавила. Левая рука Пелагеи запуталась в той части сети, что крепилась к столбу. Дернула локтем, но освободить его не смогла. Пока хватило и правой. Она рванулась еще раз, сеть затрещала, столб качнулся.

И тут чужак вдруг выпрямился и шагнул к ней, хотя она все еще сжимала ему горло. Правое плечо развернулось, а рука прошла у нее под левой, по ребрам, под мышку — в то место, которое она всю жизнь прятала от людей. О нем говорилось в сказке, которую знал Элайка. Его пальцы легли точно, и под ними люто обожгло. Пелагея хотела стиснуть ему горло, но кисть ослабела. Тепло уходило из плеча, пальцы разжимались сами, и она ничего не могла с этим сделать.

Епиходов не отпустил. Он навалился всем весом, повалил ее вместе с сетью на снег и держал, не вынимая руки. Пелагея попробовала подняться и не смогла. Над ней хрипел и трясся молодой мужик с глазами старика. Левую руку он берег, не опирался на нее, порванный рукав мотался, по виску бежал пот. Держать ее стоило ему всего, что в нем оставалось, она это видела по стиснутым зубам и дрожи. Но он терпел. А она ничего не могла с ним поделать.

Филипп бросился от машины к навесу, но Епиходов крикнул:

— Филипп Петрович, стойте там! Я ее держу!

Тот остановился в десяти шагах. Подходить больше не стал.

— Пелагея, — зло сказал Епиходов, — я отпущу вас, если вы оставите Борьку. Навсегда. Перестанете звать его, посылать подарки, просто забудете о нем.

Он закашлялся и прижал ее плечо коленом. Под ее левой рукой нажим не ослабел.

— Не станете принуждать его учиться у вас, — нажав голосом, добавил он. — Ни теперь, ни когда вырастет. И через Райку его не получите. От опеки откажетесь сами.

Пелагея лежала и смотрела на него снизу. Вот сейчас он мог дожать. Мог потребовать Беллу, науку, службу до смерти, деньги, славу, здоровье… Что угодно мог попросить — у него было все, что для этого нужно. Он знал, куда лезть, не растерялся, когда она взяла его за руку, и победил.

Но остановился. Даже теперь просил только то, ради чего пришел.

Сильный, подумала она. И не шояк[2]. Достойный.