— Как это случилось? — подошел он к ней, сознавая, что ничто и никто не поможет их беде.

— Не знаю, не знаю, не знаю, — повторяла Серафима Ивановна. Она походила на несчастную старуху.

Всегда полный энергии и предприимчивой отваги, сейчас Яков Петрович стоял рядом с женой и, сознавая свое бессилие, смотрел, как огонь пожирал кров, а вместе с ним и все, что нажито за долгие годы. Через два часа от дома остались лишь обгоревшие стены, черным перстом торчала печная труба. Сгорело все, даже ассигнации его пенсиона и недавно возвращенный ему долг. Сгорела и рукопись — плод долгих его трудов.

Желавших приютить генерала оказалось множество, но нужно было думать, как дальше жить. Без особой надежды написал он письмо в Вильно своему старому знакомому по карсским делам Кауфману. Тогда тот был полковником, и во время штурма Яков Петрович спас его от беды. Теперь Кауфман был командующим военным округом и имел чин генерал-адъютанта. Ответ пришел незамедлительно: командующий ждал его и выхлопотал для него вакансию заведующего донскими казачьими полками.

Испрашивая эту должность у военного министра, Кауфман писал, что генерал-лейтенант Бакланов по своим способностям и прекрасному служебному такту может быть весьма полезен для службы, а во многих случаях незаменим.

Прощался он с Доном тяжело, с горьким предчувствием, что больше никогда сюда не вернется и не увидит дорогих сердцу мест. Накануне отъезда прошелся по заснеженным улицам города, долго сидел на скамеечке у памятника Матвею Ивановичу Платову — своего любимого учителя.

В Вильно Яков Петрович пробыл два года. Должность была упразднена, и он остался не у дел, получил отставку. Поехал хлопотать о пенсионе в Петербург. Столица и стала местом его последнего обитания.

Конец

Дом в два этажа находился на окраине Петербурга, неподалеку от казарм пехотного полка. Стиснутый с боков такими же серыми неприглядными строениями, он уныло глядел на мир небольшими, затянутыми изморозью окнами. Штукатурка на стене местами обвалилась, обнажая плотную, припорошенную снегом кирпичную кладку. У верхнего угла, где клювом торчал желоб, образовалась сползающая до самой земли наледь. Когда с залива дул ветер, желоб тоскливо скрежетал, а на крыше тяжко хлопала чердачная дверца.

Посреди фасада темнела заколоченная дверь парадного входа. Каменные ступени крыльца покосились, пухлой подушкой лежал на них снег. И на крыше навеса над крыльцом тоже лежала снеговая толща, готовая сорваться и упасть на головы проходящих мимо людей.

С наступлением ранних сумерек в квартирах зажигали лампы или свечи, и окна цедили унылую желтизну, вызывая мысль, что за окнами тоже уныло, неуютно, тоскливо. Владелицей дома была вдова давно опочившего чиновника. Она не утруждала себя ремонтом владения, полагая, что это сделают без нее наследники, нетерпеливо ожидавшие ее кончины. В дому жили разночинные люди: ремесленники и с недалекого базара лавочники, отставные унтеры и чиновники городских контор. Генерал Бакланов занимал квартиру на верхнем этаже, именовавшуюся хозяйкой «партаментом». Могучего сложения, он своим видом приводил в трепет жильцов дома и вызывал у них чувство уважения. В квартиру вела деревянная лестница, ступени которой скрипели, а шаткие перила предупреждали посетителей о ненадежности сооружения. Квартира состояла из двух комнат, каждая в одно окно и кухни с огромной печью.

Генерал поселился здесь всего год назад. До этого он жил на Невском проспекте, занимая квартиру, соответствующую его генерал-лейтенантскому званию. Но долгая болезнь жены, ее похороны и излишняя доверчивость и доброта обезденежили его, и он вынужден был переселиться из столичного центра на окраину.

Спустя немного времени его подстерегла и свалила тяжелая болезнь, сделав немощным и одиноким. Он лежал на широкой кровати с полным сознанием своей обреченности, с пониманием, что дни его сочтены и никакие лекари не в состоянии отвести надвигающийся конец. «Все позади, все в прошлом».

Иногда подступала нетерпимая, рвущая тело боль, словно кто резал и жег. Он стискивал до скрежета зубы. Из прокушенных губ проступала кровь. Подходил живший при нем казак седовласый — Авдей.

— Что, ваше превосходительство, болит? Может, водички или кваску?

Иногда приходил доктор, прописывал лекарство, от которого лучше не становилось. Наведывались из полка офицеры. Приносили угощение. Он слышал их голоса, от сознания, что его не забывают, помнят о его делах, становилось легче. Среди них были знакомые ему и совсем не знавшие его офицеры. О делах его слышали и многие были счастливы видеть его…

В третью среду января пришел отставной генерал Базин. Грея у печи руки, справился у Авдея о состоянии больного.

— Плохо, ваше превосходительство. Тает наш Яков Петрович.

— А что врач сказывал? Давно ли он был?

— Был давеча. Микстуру прописал да примочки приказал делать.

— Польза-то была?

— Какой там! — махнул казак рукой.

Осторожно ступая подшитыми валенками, генерал приблизился к больному, сел на скрипучий стул. Больной открыл глаза.

— Здравствуй, Яков Петрович! Разбудил тебя? Ты уж извини.

— Ничего, — едва слышно, одними губами ответил тот. — Что… нового?

— А что нового? Ничего. На дворе все метет, снегу чуть ли не по пояс. Надоела зима, хотя б скорей тепло наступило.

— Приде-ет, — выдохнул больной и устало закрыл глаза.

Скрипел на крыше желоб, скреблась о стекло ветка дерева. Казалось, будто кто-то замерзший и сирый просил обогреться. Бум-м, бум-м, — послышались удары колокола от недалекой церкви…

Ох, как долго тянулась ночь! Дул ветер, в окно сыпало снегом. В лампадном полусвете появились призрачные силуэты людей, лошади, эпизоды сражений и еще что-то и незаметно уплывали в белесовато-черный туман, живой и плотный. За ним угадывался глубокий мрак.

Потом он вспомнил родную станицу Гугнинскую и тот холм, с которого был виден изгиб Дона и плоское левобережье в весенний разлив, когда вода сливалась в далекой дали с небом, размывая линию горизонта.

Казак умирал, и просил и молил
Насыпать ему ж большой курган в голове, —

послышалась ему вдруг песня. Голоса суровые, чуть с хрипотцой. Но тут вплелись женские подголосья, зазвенели колокольчики, внося в песню тревожную печаль:

Да пущай, да пущай растет калина родная,
Да красуется она в ярких лазоревых цветах.
И пусть в этой калине залетная пташка
Щебечет порой про трудную жизнь казака,
Как жил и служил он в походах…

Он явственно слышал песню, родную, донскую… На небритую щеку скатилась слеза…

«В походах…, в походах», — эхом отозвалось последнее слово.

Он проснулся среди ночи. Сердце билось тяжелыми толчками, жесткий комок сдавил горло, бессильно повисла рука. Он хотел позвать Авдея — и не мог. Из груди вырвался глухой хрип…

С тревожным предчувствием поднялся отставной казак, поспешил к больному.

— Ваше превосходительство! Яков Петрович!..

Генерал был недвижим. Он лежал, вытянувшийся во весь свой гигантский рост, с суровым и решительным лидом.

— Преставился… Отмучился, — тяжко вздохнул казак и трижды перекрестился.

Было 18 января 1873 года.

Похороны состоялись на кладбище Воскресенского Девичьего монастыря в Петербурге. На средства, собранные по всероссийской подписке, установили памятник. Архитектор И. В. Набоков изобразил обломок гранитной скалы с наброшенной на нее казачьей буркой, папахой и другими атрибутами. На камне высечены названия всех мест сражений, в которых участвовал легендарный атаман: Браилов и Шумла, Камчик и Бургас, укрепление Вознесенское и Урус-Мартан, крепость Грозная и Карс.