В избе было и днем темно. Сквозь окошечки, затянутые рыбьей кожей и льдом, солнце светило плохо, изба казалась всегда наполненной дымом и сумерками. Васька едва различал сейчас на широких нарах грязные шкуры, под которыми, скорчившись от холода, спали его соседи по фанзе. Печка из битой глины давно остыла, и только нары были чуть теплы от дымоходов, проложенных под ними.
Курить хотелось все сильней. Васька потянулся к печке, нащупал лист маньчжурского табаку и, растерев его на ладони, набил свою трубочку.
На дворе заскулили собаки. Голоса лаек совсем отрезвили Ваську.
«Надо собак кормить», — подумал он и стал одеваться.
Потом захватил под мышку штук пятнадцать сушеных рыб и вышел из фанзы.
Утро было безветренное, морозное. Над проливом и редкими избами гиляцкой деревни небо казалось высоким, густым, но дальше, бледнея, падало на сопки и черную тайгу. Низко, над дальним мысом, стояло солнце, а на западе еще видна была луна, такая же, как солнце, белая, будто запорошенная снегом. Васька прищурился, поискал около луны звезд, но не нашел и решил, что день будет таким же, как утро, холодным и безветренным.
Собаки, почуявшие Ваську и юколу, рвались на привязях, расшатывая колья, к которым они были привязаны. Их острые морды и уши были в снегу. Собаки дрожали от голода, отряхивались, с шерсти их сыпался иней, поднимаясь вверх мерцающей пылью. От трубочки, от снега Васька почувствовал себя бодрей. Он пересчитал собак, бросил каждой по юколе, а Мишке, вожаку, дал полторы.
Васька был бедный гиляк и пересчитывать своих собак научился с того ужасного дня, когда купец Семка увел у него Орона. Это была лучшая передовая собака, и все гиляки от Чоми до Пронги знали ее. Куда ни придет Васька, все говорили:
— У тебя, Васька, Орон не собака, а шаман. Продай — богатым будешь.
Васька смеялся — ему нравились похвалы людей. Но продавать Орона он не думал. Скажи Ваське раньше, что он расстанется с Ороном, в глаза бы плюнул. Да ведь вот же, продал…
Привязался на прошлой неделе к Ваське сахалинский купец Семка-собачник: продай Орона — и только.
— Дурак ты, — сказал ему Васька. — Хочешь — жену продам, ружье новое, а об Ороне молчи. Вот купи сивучью[2] шкуру — дешево отдам.
— Куплю, — ответил Семка и дал хорошую цену.
Васька принес шкуру, еще свежую, пахнувшую ворванью и мясом, и положил на колени Семке, как сделал бы для каждого хорошего человека. Покупку вспрыснули. Потом пришли соседи, и Семка послал к китайцу еще за хамшином[3]. Пили всю ночь, и пьяный Васька хвалился дедовским луком из мореного ясеня, хвалился новым винчестером, хвалился своей матерью и собаками. Гости, по обычаю, славили Ваську. Но каждый знал, что в стойбище нет беднее его человека. Семь собак и кусок невода — какое же это хозяйство?
По домам разошлись поздно. А когда наутро Васька вышел кормить собак, Орона у кола не было.
Кинулся он в избу. И жена ему рассказала, что Орона он продал вчера Семке при свидетелях, а деньги у нее за пазухой. В тот день Васька согрешил как мужчина и охотник: избил жену, растоптал ее серьги, проклял священную скалу Тыри и заплакал. А Васька не плакал даже и тогда, когда в Амуре утонул его отец.
Целую неделю Васька пропивал Семкины деньги и угощал все стойбище. Но и теперь, когда уже все было пропито и кончено, Васька, глядя на собак, грызущих юколу, думал об Ороне. Плоское безволосое лицо Васьки было сосредоточенно-печально. Юколы едва ли хватит до весны, охота на нерпу нынче плохая, и, может быть, придется продать еще одну собаку.
«Куда девалась такая уйма денег?» — недоумевал Васька, с трудом вспоминая эту пьяную неделю.
И вдруг вспомнил, за что он вчера отдал Митьке Галяну последний рубль. Васька присел на корточки, снял шапку и, в знак величайшей досады, крепко дернул себя за косу.
— Ах, шаман, — крикнул он, — совсем забыл!
Черная сука Пахта, не отрываясь от рыбы, удивленно скосила свои желтые зрачки на хозяина. Васька плюнул ей в глаза, вскочил на ноги и, разгоняя собак, побежал к фанзе.
Он вспомнил то, что не давало ему утром спать. Вчера в полдень недалеко от стойбища, в тайге, он напал на лисий след. Васька купил у соседа Митьки стрихнину, наделал из сальной свечки пилюли и разметал их вечером на следу. Еще на заре нужно было прийти к этому месту.
Бормоча и досадуя, Васька разбудил жену, достал лыжи и, захватив винчестер, отправился в тайгу. Идти было недалеко. Он спустился с высокого берега на пролив и направился к мысу, черневшему скалами. Начиналось утреннее сверканье снега. Васька жмурился и старался не глядеть вниз. Было ясно, холодно. Направо, под бледным краем горизонта, как полоска моря, синел берег Сахалина. Обогнув мыс, Васька по тропинке взобрался на сопку и уже в тайге надел лыжи.
За мысом, между елями, было как будто теплей.
Васька глубоко вдохнул знакомый запах мерзлого дерева.
Ночью выпал небольшой снег, лыжный след был неглубок. С пихт, больных от туманов, изредка падали подгнившие иглы. Васька, осторожно обходя кусты и боясь зацепиться, смотрел на концы своих широких лыж, обшитых по-тунгусски оленьей камасой. Из-под лыж струился белый пушок.
Васька думал:
«Когда лиса приходила: до или после снега?» И хотелось ему, чтобы она пришла после снега и чтоб была она не простая — красная, а крестовка — лиса цвета таежных сумерек, с черным крестом на спине, с мехом более нежным, чем у соболя.
Он даже представил себе ее небольшое поджарое тело, от предсмертных мук зарывшееся в снег около метки, оставленной им вчера. Страшное беспокойство мучило его: «Вдруг вороны успеют раньше?» И счастье его будет растерзано, растаскано по заметенной тайге. Он налег на лыжи и заскользил быстрей. Через минуту он увидел и самую метку — еловую лапу, воткнутую в снег на чистом месте между молодыми пихтами. Лисы не было видно, только слегка темнел ее след, полукругом уходивший в голые кусты. Он лежал на снегу, как брошенная веревка, Около метки снег был немного взрыт.
У Васьки защемило сердце от плохого предчувствия. Он нагнулся и поднял приманку. Окаменевший от мороза сальный шарик был цел, только в двух местах на матовой поверхности виднелись царапинки. Приманка была в зубах у зверя. Васька выругался по-русски, как научился у амурских рыбаков, а потом по-гиляцки:
«Ушла, порази тебя в сердце злой кенг[4], проклятая!»
Лиса попалась старая, уже травленная, знакомая с запахом стрихнина. Но надежда, как вода на мари[5], никогда не высыхает в сердце охотника. Васька присел на корточки и присмотрелся к следам. Лиса приходила на заре, часа два тому назад. Васька все же снял ружье и пошел по следу.
Лыжи скользили легко. Тайга была тиха, только изредка стреляли пихты и свистели белки, роняя с обнаженных лиственниц снег. След зверя оставался все таким же явственным и спокойным. Лиса была в хорошем настроении и уверена в себе.
Пройдя километра два, Васька остановился. Он только сейчас пожалел, что не взял с собой саночек, припасов и всего необходимого для охоты. Он посмотрел на небо, сквозь темную зелень казавшееся особенно глубоким.
— Однако да, бурана не будет. Ушла лиса, но от Лангха не уйдет, — сказал он, назвав себя именем, данным ему отцом.
Он не называл себя Васькой, когда оставался один, потому что забывал это чужое имя, полученное лет пятнадцать назад, когда миссионер — поп Игнашка — приезжал из города крестить их стойбище.
Отец Васьки судился тогда с варкинским гиляком из-за растерзанного собаками щенка, и говорили, что крещеным судья помогает.
Возвращаться обратно по собственному следу было еще легче. Поверху прошел ветерок, на минуту наполнив воздух порошью. Свист, ворчание белок становились все сильней. Васька поднял голову. На лицо его упал ком снега, сброшенный беличьим хвостом. Васька цокнул и погрозил рукавицей. Белки шли большой стаей на восток. Одна белка, бывшая поближе, мелькнула белым брюшком и поднялась выше, глядя на Ваську возбужденными глазками. Васька редко смеялся, но сейчас широко улыбнулся своими толстыми обветренными губами. Обилие белки предвещало удачу. За белкой придут лиса, волк, рысь и сахалинские тунгусы, люди веселые и смелые. У них Васька научился настоящей охоте на зверя. А то бы всю жизнь свою, как все гиляки, сушил бы юколу, ездил на собаках в гости и бил бы гарпуном нерпу.