Я попросил хлеба и взял книгу, первую, какую предложили мне.

Усевшись на скамье у окна, я раскрыл ее посередине. Потом начал читать с начала и, грызя хлеб, принадлежавший обществу трезвости, долго читал, заливаясь слезами.

«И я, и я прошел через это страшное детство. И я был теперь в людях».

И, поглядывая в окно на улицу, я не видел никого кругом.

Хлеб я съел, а книгу потихоньку унес, оставив у библиотекаря залог — свою сибирскую папаху из мягкой барнаульской овчины.

Это была хорошая папаха.

«Но зачем, — думал я, — нужна шапка человеку, которому все равно негде приклонить голову?»

И вот теперь я стоял на носу парохода без шапки и такой же голодный, как вчера, но с книгой, засунутой за ремень, свободно обнимавший мое исхудалое тело.

Я глядел на мелкие волны реки и слушал, как плескалась у борта вода. И все мне казалось, что я скоро умру.

Я отвернулся от блеска этой холодной реки и побрел по палубе, отыскивая себе свободное место.

Я нашел его и сел, прикрыв усталые веки рукой.

Но вскоре какой-то хруст, похожий на громкое скрипение снега, заставил меня снова открыть их. Двое пассажиров, сидевших напротив на скамье, завтракали: ели огурцы с хлебом. Один из них держал на коленях корзинку, сплетенную из лыка, где, кроме огурцов и хлеба, лежали еще соленая рыба, сало и несколько пучков черемши, без которой ни один таежный житель не решается отправиться в путь.

Это были старатели. Я узнал их не только по острому запаху черемши, но и по их одежде, очень просторной, сшитой из синей китайской дабы. Ножи, которыми они чистили огурцы, были тоже старательские, из тяжелой якутской стали, узкие и острые, как шила. Таким ножом можно заколоть оленя или одним взмахом распороть брюхо медведю, вставшему на дыбы.

Запах хлеба и сала заставил меня содрогнуться всем телом. От голода снова закружилась голова, и снова я закрыл глаза. Но запах еды от этого только усилился.

Я вскочил со скамьи, подошел к баку и напился холодной воды. Потом снова сел на свое место, глядя прямо в лица старателей.

«Неужели, — думал я, — они не предложат мне поесть?»

Но старатели продолжали громко грызть огурцы, не замечая моего взгляда.

Тогда я спросил их:

— Знаете ли вы Максима Горького?

Они удивились. Оба перестали есть и, подумав секунду, ответили:

— Слыхали, паря, как же.

— Ну то-то, — сказал я, строго посмотрев на их огурцы и хлеб. — А хотите, я вам прочту его книгу? Ничего, вы ешьте, а я вам буду читать.

И я начал читать. Голос мой порою затихал от слабости, и горло сжимали спазмы, но я долго читал им дивную повесть о великой судьбе и страданиях Алексея Пешкова.

Когда же я кончил и посмотрел вокруг, то удивился глубокой тишине и молчанию.

Старатели сидели задумавшись, опустив глаза и руки, и ножи их, с которыми они никогда не расставались, были тоже опущены вниз.

Молчали и другие пассажиры, слушавшие меня, молчал, задумавшись, и юркий человек, на которого давеча указал мне чиновник.

Старатели, наконец, подняли головы, и один из них, постарше, сказал мне:

— Друг, побереги эту книгу для нас.

— А куда вы едете? — спросил я.

— Куда все едут, — ответил он и показал в ту сторону, откуда наплывали на нас горы, холодный ветер и леса.

— Что вы будете делать?

— На рыбные промысла наймемся, а не то в тайгу подадимся, на прииска, золото рыть.

Я не знал ничего: ни как роют золото, ни как ловят рыбу — и сказал без всякой надежды:

— Не возьмете ли вы и меня с собой?

Старатель посмотрел на меня с недоверием: я был мал ростом и тощ. Но все же он потрогал пальцами мои мускулы, чтобы узнать, есть ли хоть какая-нибудь сила в руках.

Ее было очень мало.

Старатель вздохнул. Но, заглянув в мои голодные глаза и потом в книгу, лежавшую у меня на коленях, он молча протянул мне на острие ножа кусок сала и пододвинул корзину с хлебом.

— Прости, друг, — сказал он, — до того не догадался. А теперь ешь. Ешь хорошо, — повторил он. — и побереги эту книгу для нас. Будем вместе артелить.

И в эту ночь я лег на палубу сытый и был сыт на другой день и на третий. Я нашел в этих людях друзей, с которыми потом в тайге, в партизанских отрядах, провел счастливый год.

Но этой дорогой для меня книги мне не удалось сохранить.

Мы приехали на место дня через два, под вечер, и ночевали в городской ночлежке, стоявшей под горой, у самой реки. Даже с порога можно было слышать, как подмывает берег вода, как журчит она, стекая с камней и глины. И на полреки падала тень от горы.

В самой же ночлежке ничего не было слышно: так громко плакали дети, ютившиеся вместе с женщинами в дальнем углу.

Я лег на нары рядом со старателями и заснул, положив под голову книгу.

Проснулся я утром от холода. Тужурка, которой я вчера укрылся, моя прекрасная тужурка из дорогого сукна, валялась на полу возле нар. А книги не было. И нигде не было видно юркого человека с хитрыми глазами, ночевавшего рядом со мной.

До самого полудня вместе со старателями искал я эту книгу.

Мы ее не нашли. Но часто потом вспоминали о ней, где бы мы ни были: в гиляцких ли стойбищах или в тайге у костра, когда вокруг нас вставала ночь.

И один из старателей говорил:

— Вор-человек. На что польстился! Ведь душу из нас вынул.

А другой, постарше, отвечал:

— Что вор, то верно. А что польстился, — значит и ему она была нужна.

1937

Писатели приехали

Ваня Виноградов никогда не видел писателей. Поэтому, когда учительница сказала, что сегодня в шесть часов в Доме пионеров будут выступать приехавшие из Москвы писатели, Ваня крикнул на весь класс:

— Это артисты, наверное?

— Нет, — ответила учительница, — настоящие детские писатели, книжки которых вы читали. Это большой праздник для вас, ребята.

Как на всякий праздник, Ваня прежде всего боялся опоздать. Из дому он собирался выйти в четыре часа. Но мать из-за стирки задержалась с обедом, а отец пришел из депо только в пять. Ваня отказался от щей, съел картошку с мясом и выскочил в сени. Мать остановила его. Она вспомнила, что ночью он жаловался на боль в ушах, Она повернула его направо, налево, завязала уши теплым платком и велела надеть валенки.

На улице мимо освещенных окон кооператива летал снег, шаталась метелица. Она так же, как мать, покружила Ваню, повернула его направо, налево и отпустила наконец к писателям.

Ваня побежал.

Хотя так же, как всегда, гудел автобус перед исполкомом, и гуськом ехали извозчики с вокзала, и каменный собор без креста стоял над замерзшей рекой, но Ване город казался теперь другим. В нем были писатели, и среди них один, которого Ваня любил больше других, — он был инженер и мог рассказать, как устроить самому себе радио и телефон.

Ваня, запыхавшись, прибежал в Дом пионеров. Там было уже много народу.

Ваня не отрываясь смотрел на писателей. На одном из них была шапка с длинными ушами, которые можно было закинуть за спину. Другой, в суконной толстовке, был похож на машиниста Федора Тимофеевича, часто приходившего к отцу в гости. Третий же ни на кого не походил. Он курил трубку, на нем был белый воротничок, галстук; белые манжеты высовывались из рукавов пиджака.

«Неужели, — подумал Ваня, — это он, такой чистый, написал книгу, как можно из резинки, щепок и жести сделать себе паровоз?»

Но когда писатель поднял руку и сказал: «Ребята, тише!», Ваня заметил, что на указательном пальце у него не хватает одного сустава.

«Ага, оттяпал себе все-таки топором…»

И Ваня посмотрел на свои собственные руки, маленькие, грязные, в ссадинах и царапинах от отцовской стамески.

В это время писатель вынул из чемодана новые модели игрушек, и Ваня забыл обо всем. Он вскочил на стул, чтобы лучше видеть. Его посадили. Он вскочил снова. Его обругали. Он кинулся к эстраде и сел на ступеньки. А писатель уже показывал модели.