Охотники плотно стояли вокруг берлоги. Митька осторожно поднял длинный березовый шест. Лицо Митьки, обрюзгшее за последнее время от пьянства, было в эту минуту сосредоточенным, серьезным. Он с силой воткнул шест в чело берлоги. Медведь поднялся быстро, без рева, только треснул хворост, приподнятый его спиной. Васька, стоявший впереди всех, первый увидел его широкую бурую голову и клочок белого мха, прилипшего к шерсти повыше надбровья. Васька поднял руки и бросился грудью вперед, словно желая закрыть от солнца этот жалкий клочок мха на лбу зверя, В следующее мгновение должен был упасть на медведя сбоку Пашка и вслед за ним все пятнадцать охотников — вдавить зверя в снег, оглушить и связать ремнями.
Но Пашка не упал. Он увидел вдруг шест, который Митька нарочно держал перед ним, мешая ему прыгнуть. Пашка отшатнулся и закричал:
— Что делаешь?
Он все же прыгнул, но поздно — Васька был уже на снегу. Медведь страшным ударом лапы встретил налетевшего Пашку. В ту же секунду все охотники кинулись на зверя. Никто уж не думал о том, чтобы взять медведя живым. Его кололи ножами, копьями, в тесноте раня друг друга. Он был убит очень скоро.
Пашка с пробитым черепом лежал вверх лицом, глядя мертвыми глазами на вершину тайги. Ваську нашли втоптанным в снег. Он был без памяти, весь в крови.
Митьку увидели в стороне, шагах в тридцати от берлоги. Он сидел на снегу и курил трубку, по-стариковски закрыв глаза. Лутуза поднял его за воротник, чуть не задушив. Он потащил его к стойбищу. Боженков шел сзади, печально помахивая топором. Ваську несли на дохах. От качки он два раза приходил в себя и снова впадал в беспамятство.
Его принесли в новую избу к Боженкову и положили на высокие нары. В суматохе мало кто обратил внимание на просторные русские нарты, стоявшие у крайней юрты. Русских заметили лишь в самой фанзе, около Васьки, где стало особенно тесно от их тяжелых, неудобных одежд.
Шаман дремал в своем углу, на нарах, когда дети сообщили ему, что случилось на охоте. Он поднялся с колотящимся сердцем. Он едва мог сообразить, что если Ваську принесли в стойбище — значит он еще жив. И когда, наконец, сообразил, то долго не мог найти в себе силы взяться за шаманский бубен и пояс. Он не желал смерти Васьки и не огорчился бы, если б тот умер, потому что много беспокойства принес с собой в стойбище этот бедный гиляк. Но живому Най считал нужным помочь. Он облачился в полный шаманский костюм. При каждом шаге его гремели бляшки на поясе и на шапке. Он нацепил на шею целебные стружки, набил карман амулетами, божками, зашитыми в шкурки, и достал мазь, приготовленную из медвежьей желчи и собачьей слюны.
На улице холодный ветер звенел бубном, которым Най закрывал лицо. Он открыл его, лишь перейдя порог новой фанзы, и тут же снова закрыл. Он увидел позорную для гиляка картину. Склонившись над нарами, стоял доктор в белой одежде, и перед ним, на раскинутом парусе, лежал голый окровавленный Васька. И самое страшное — этот доктор была женщина.
Най повернулся и вышел, гневно тряхнув бубном. Он не сомневался в том, что Васька умрет, ибо велика месть Кинса. Недаром же первым гиляком, которого коснулся русский доктор, был сам Васька.
Шаман медленно шел по стойбищу, шатаясь от старческой слабости, гнева и удивления. Даже здесь, на воздухе, его преследовал душный запах йода.
Когда Васька пришел в себя, он был тоже поражен к испуган, увидев над собой лицо той женщины, которая в городе, в партийном комитете, дала ему книжечку. Он до сих пор не заплатил за нее, и в первый момент ему показалось, что именно за этим приехала женщина. Он хотел поднять руку, чтобы достать книжечку, которая так долго лежала у него за пазухой, но почувствовал страшную боль и снова потерял сознание. Он только позднее догадался, что эта женщина в то же время и доктор.
Васька выздоравливал медленно. У него было сломано два ребра. Во время его болезни новая изба, где он лежал, стала медицинским пунктом. Сюда приезжали гиляки даже с сахалинского берега.
Лутуза и Боженков сторожили Митьку, запертого в амбарчике, где раньше держали медвежат. Молодые гиляки хотели убить его хореями. Старики тоже не понимали, как мог он помочь зверю против человека: ведь он гиляк. Пашка был нехороший человек, но и он этого не сделал. Он поступил как настоящий гиляк и охотник. Митька держался по-прежнему спокойно, даже с важностью. Когда его, связанного, вывели из амбарчика, чтобы отправить в город, он долго щурился на снег, словно запоминая его цвет и запах. Он взял с собой две дохи и две пары торбасов, так как собирался долго сидеть в тюрьме. Когда сносится одна доха, он наденет другую.
Его увезли на следующий день — в час, когда долгая заря начинает раздвигать снеговые дали.
1924
Никичен
Я зову тебя, друг, и иду по следу…
1. Говори, дагор, Ламское море!
Никичен искала пропавшего оленя.
— Н'чоу! — кричала она, и крик ее был похож на зов оленьей важенки.
В тайге было росисто. Ровдужные олочи[24] Никичен, ее грязная рубаха были мокры насквозь. Роса блестела на жестких волосах, заплетенных в косы.
Никичен остановилась, прислушалась и подняла над головой аркан, цеплявшийся за сучья. Она могла бы заплакать от досады, если б не была тунгусской девочкой и не знала, что плачут только от боли.
Она крикнула еще раз. Толстоклювый ворон завозился на высокой ели, снялся и полетел в сторону, на восток, откуда вдруг донесся запах гниющей рыбы. Близко было море. Никичен направилась туда. Ели стояли тесно. Нога тонула в холодном ягельнике. Как проталины на снегу, чернела среди белого мха земля, покрытая опавшей хвоей. Тут были самые оленьи места. Но где же олень?
Испуг и тревога отражались на лице Никичен. Олень был не хозяйский, не соседский, а свой.
Вот уже двадцать дней, как Никичен с отцом и еще три семьи из бэтюнского бродячего рода спустились с гор и стали стойбищем на берегу Удской губы. Гнус и комары гнали оленьи стада к морю. И время уже было выбираться из долин Джуг-Джура. Дикие олени и косули не приходили больше пастись на выжженные поляны, где весной появляется первая зелень. Наступил июнь. Зверю стало привольней. Обнажились моховые пастбища. Затерялись на каменных тропах ходы кабарги. Лоси выбрали глухие, не известные охотникам места для водопоя. А в устьях Тугура, Тыла и Уды появилась корюшка.
Вчера Никичен починила сеть для соседа, старика Аммосова. В стойбище ждали хода горбуши. Это тоже тревожило Никичен. Кто промыслит для нее рыбу? Ураса[25] их была пуста.
Две недели назад отца ее Хачимаса послали с Афанасием Олешеком на приисковые склады к русским — узнать, чем кончилась война и почему на чумуканскую ярмарку не привозят больше товаров.
Пятнадцать дней — достаточный срок, чтобы вернуться. Но до сих пор нет ни Олешека, ни отца.
Никичен, на минуту забыв о пропавшем олене, шла в раздумье по лесу, сбивая концом аркана росу с сизых кустов голубики.
Она думала об Олешеке, о том, что нет во всей тайге среди родов бытальского, далыгирского, бэтюнского такого молодого охотника, как он. И если Олешек беден к живет зимой по чужим юртам и нанимается в пастухи, то в этом виноваты только его беспечность и сиротство. Он был из племен негидальцев, называемых оленьими людьми.
Никичен четырнадцать лет. Олешек старше ее на два года. Но и она не хуже взрослой женщины умела поставить урасу и испечь лепешки из порсы[26], пока чайник кипит на костре.
И, думая сейчас об Олешеке, она рассуждала, как взрослая:
«Ох, натерплюсь я с ним горя и бедности!» Но если не Олешек, то кто же возьмет ее замуж без зимней одежды, без рукавиц, подбитых лисьими лапками, без расшитых камаланов[27] и оленьих шкур? У нее нет даже листа бересты, чтобы покрыть урасу жениха. Было у них всего три оленя, старое ружье Хачимаса, банка пороху и кусок дрели на палатку. Одного оленя из трех Хачимас отдал Никичен и сказал: