10
Сообщение между городом и крепостью было отрезано красными. Японские солдаты мерзли в казармах минного городка, расположенного в самом центре крепости. Не было возможности привезти из тайги дрова. К тому же еще накануне начался буран. Гудящая мгла разрывала снежную землю. Ветер был пронзителен, невыносим. У солдат из носу шла кровь, словно их поднимали на страшную высоту. Пришлось увести наружные караулы с фортов. Солдаты замерзали.
Пурга длилась три дня, то усиливаясь, то стихая. Когда же она кончилась, верхний сектор крепости был в руках партизан.
В последнюю ночь, когда пурга ослабела, сорок красных лыжников, перейдя Амур, заняли верхнюю батарею, стоявшую на самом высоком холме. Она была заброшена еще с 1918 года, когда артиллеристы-красногвардейцы, оставляя крепость, спрятали замки и снаряды. Эти артиллеристы были сейчас среди лыжников. Всю ночь налаживали орудия и откапывали снаряды. Ветер вырывал дыхание и заглушал стуки молотков, обмотанных тряпками. К утру орудия были очищены от снега, исправлены и повернуты на минный городок. Приютившиеся внизу, под окрестными холмами, в самом центре крепости, японцы еще спали там, в казармах, когда медленно занялась ветреная заря. Партизаны ее встретили выстрелом. Снаряд лег на самой окраине минного городка.
Японские солдаты, еще не одетые, в фуфайках, с зубными щетками, выскочили из казарм на улицу. Над Амуром качался тусклый туман. Второй снаряд, выпущенный партизанами, ударил левее, за цейхгаузами.
Тогда началась та путаница, которая непонятным образом передалась и в город, где тоже сидели японцы и белые. Обыватели говорили, что это стреляют из крепости по партизанским обозам. Среди белых, сидевших в городских окопах, прошел слух, что к городу пробивается через пролив японский ледокол и за ним крейсер.
Японский штаб, потерявший связь с крепостью, не принимал никаких мер. И только комендант ее, Кабаяси, низенький даже для японца, но крепкий, с энергичными скулами, понял, в чем дело. Он отдал приказ поджечь цейхгаузы, взорвать искровой телеграф и топить в уборных затворы лишних винтовок.
Через час он вывел обе роты из крепости на Амур и, опасаясь засады на дороге, повел их целиной к городу. Полушубки у солдат были вывернуты белой овчиной вверх, желтые шлемы обмотаны полотенцами.
Дым от пожара мешался с туманом. Можно было бы незамеченными пройти эти пять-шесть километров до городских окопов. Но ветер! Он шел навстречу, упираясь в грудь, зажимая нос, вдавливая глаза внутрь. Чтобы вздохнуть, надо было отвернуться. Солдаты спотыкались и падали, так как закрывали лицо перчатками. У многих были уже отморожены пальцы и щеки. Так прошли пять километров. Были уже видны у пристани железные баржи во льду.
Тогда случилось то, чего не ожидал Кабаяси. Секрет, выдвинутый белыми за баржи, донес, что на город наступают партизаны. По всей цепи началась частая стрельба. Японцы остановились. Потом тихо легли на лед. Звенел снег, ударяясь о пряжки амуниции и дула винтовок. Мертвели губы, леденели слезы, их приходилось отрывать вместе с ресницами.
И десяти минут нельзя было выдержать, а стрельба продолжалась уже полчаса. Раненых терли снегом, и все же они замерзали. Кабаяси приказал поднять японское знамя и кричать: «Банзай, японцы!» Ветер вгонял крик обратно в легкие, вызывая тошноту. Огонь усилился. Белые видели только красный круг на японском знамени.
Дольше нельзя было лежать, и младшие офицеры предлагали с боем ворваться к своим. Кабаяси не соглашался. Он недаром прошел немецкую военную школу. Он подполз к Симото, самому высокому солдату в первой роте, и сказал:
— Эй ты, труба фабричная!
Тот неподвижно сидел на снегу, засунув в рот помороженные пальцы. На его темно-желтом лице южанина виднелись белые пятна.
— Ты спишь, собака!
Кабаяси ударил его кулаком по лицу. Симото вынул пальцы из рта и с трудом улыбнулся своими замерзшими губами. Он не знал, что может быть так приятно, когда бьют. Но Кабаяси показал ему наган. Симото поднялся, не чувствуя ни пальцев на ногах, ни пяток. Он был действительно высок, словно не японец: выше Кабаяси на три головы. Ему подали знамя. Но побелевшие руки не держали его.
— Сложи их, как Будда, — сказал Кабаяси и просунул древко под скрещенные руки Симото. — Иди к городу. Не прячься, выбирай самые высокие места и кричи: «Банзай, японцы!» Если придешь, то скажешь первому, что здесь — японцы, а не большевики.
Симото пошел по гребням сугробов, кланяясь ветру. Слева всходило солнце. Туман по-прежнему качался над головой.
Симото хотелось плакать, ибо этой весной кончался срок его службы. Он думал вернуться в Кочи, где работал на табачной фабрике.
Странно, что лучший друг Симото — хромой Хигучи — тоже называл его «фабричной трубой». Что за несчастье быть большим, когда другие малы! Когда Симото отправился в Сибирь, Хигучи на прощанье угостил его в кабачке теплым саки, медом и зеленью.
— Мне жаль тебя, Симото, — сказал Хигучи. — Тебя отправляют в Россию воевать с людьми, которые делают для нас, рабочих, хорошее дело. — И он рассказывал ему долго о Катаяме и еще об одном человеке, чье имя Симото запомнил: Ленин.
Симото не думал ни с кем воевать.
— Я понимаю, Хигучи: что нашему брату хорошо, то всегда хорошо.
Навеселе после саки, они потом бродили, обнявшись, в порту и пели песню, за которую их чуть не арестовали жандармы.
Симото вспомнил это, потому что думал о Хугучи. Он не чувствовал себя виноватым. Его обоймы полны — ни одного выстрела не сделал он в этой стране. И он знал даже некоторых из этих удивительных большевиков, для которых ничто не препятствие: ни мертвый ветер, убивающий Симото, ни снег, по которому они бегают быстрее рикшей, ни пушки, которые они поворачивают куда им надо. Симото медленно шел по сугробам. Ветер относил в сторону свист пуль. Казалось, что стреляют сзади. Симото с трудом оглянулся. Он удивился, что так мало прошел. Кабаяси, целившийся в него из винтовки, был хорошо виден. Симото вспомнил тогда, что надо кричать. Он открыл рот и, обжигая ветром легкие, запел ту песню, которую пел с Хигучи в порту.
Туман стал реже и сверкал, как море. Древко знамени сползало из застывших рук к ногам. В плече мучительно жгло. Симото зацепился о древко и упал, замерзающий, уже близкий к кончине.
Туман исчез, стало жарко. Симото увидел Кочи, увидел синюю воду Тозанады. На волне качался, глотая селедку, бронзово-черный баклан. Запахло морской капустой. И казалось Симото, что он все еще поет.
Потом, минут через десять, над Симото со скрипом протопали японские солдаты. Из города их заметили и узнали. Кто-то поднял знамя, а Симото остался лежать на снегу, как и другие, кто не успел дойти до барж.
Три дня партизаны обстреливали город из крепостных орудий. На четвертый в штаб привели японского парламентера с завязанными глазами. Начались мирные переговоры. Потом на розвальнях, устланных сеном и шкурами, приехал с китайским консулом Кабаяси. Им прочли мирные условия, по которым японцы сдавали город партизанам.
Кабаяси закрыл глаза, чтоб не видать этих бородатых оборванных большевиков, поклонился, коснувшись руками колен, и с вежливостью истого японца сказал:
— Модзно.
11
Чист и спокоен был полдень, когда Васька въехал на нарте в город. Партизаны вошли утром, но еще и сейчас скрипели в китайской слободке обозы с сеном и оружием, жались к тротуарам тунгусские олени с кровавыми сосульками на нежных губах.
Было тесно от веселых знамен. Орон скулил и прыгал на оленей. Тунгусы грозили Ваське бичами. Он свернул в переулок на задние улицы. Но и здесь был народ.
— Гей-гей, нарта бежит! — кричал Васька.
— Ах, ты, шут! В городе на собаках ездит!
Встречные прижимались к домам, забегали в ворота, взбирались на сугробы. Тринадцать собак с красными султанчиками, с ленточками на упряжи яростно мчали нарту. Васька, держа наготове хорей, следил, чтобы никто не встретился на дороге. И все же недоглядел. Нарту будто подняло на воздух. Впереди взвизгнул поросенок. Собаки сбились в кучу. Васька увидел лишь их дрожащие от злости зады. Он бил хореем, ногами, звал Орона. Ничего не помогло. Через десять минут Орон сам отошел, облизываясь и потряхивая окровавленным султанчиком. Васька погрозил ему хореем. Орон ответил наглым взглядом и стал на свое место, впереди стаи.