Оно же сливало и его следы с другими.

Часто он отыскивал Макарова на стоянках и, улучив минуту, когда тот казался свободным от вечной своей суеты, спрашивал его:

— Друга, чего ты хочешь?

— Я большевик, Васька. Понимаешь ты это? — отвечал Макаров по-гиляцки.

— Нет… Ты скажи, чего ты хочешь?

— Я хочу, чтобы власть принадлежала тем, кто сам ловит рыбу, добывает золото и бьет зверя. Я хочу, чтобы у Кузина не было заездок, загоняющих всю рыбу в его невода, чтоб и рыбацким артелям досталась она. Я хочу, чтобы золото на его приисках принадлежало всем: и тебе, Васька, и твоему народу.

Васька молча выслушивал его, морща свое гладкое, безволосое лицо. Он слышал это не только от Макарова.

В городе был еще враг, еще сопки курились буранами, а в деревнях рыбаки уже складывались в артели, делили кузинские промысла, захватывали богатые купеческие рыбалки, соляные склады, снасти. Приисками управляли рабочие.

Васька понимал, что это хорошо, хотя сам не взял бы у Кузина его мешка с юколой или дохи.

Васька шел по общему следу. И он нередко думал: хорошо бы в Чомах собрать гиляцкую артель и завести железную шхуну. Он даже слышал по ночам, сквозь стены зимовья, на рыбалке грохот ее якорной цепи… Это стреляла артиллерия белых.

Город был уже виден. Ночью плавала над ним желтая заря. Это было зарево его электрических огней, глядевших враждебно в снежную тьму, на Амур.

Пока крепость с батареями, с минным городком и искровым телеграфом находилась в руках японцев, город был недоступен. Она стояла близко, в двенадцати верстах от города, и защищала подступы к нему.

В ней сидели японцы. И с утра до вечера оттуда слышались пушечные выстрелы: били по дальним рыбалкам, занятым партизанами.

Как ветер, с гудением носились над Амуром снаряды; взрывы их крошили торосы, не причиняя, однако, партизанам большого вреда.

День и ночь скрипели на Амуре обозы.

Васька никогда не думал, что на свете так много людей, не жалеющих жизни и ненавидящих, как и он, этот город, полный японских солдат, белых офицеров, купцов и богатых людей.

На рассвете прибегали оттуда портовые рабочие. Оставались у партизан, выпрашивая для себя винтовки и патроны. Но каждый дорожил этим сам: оружия было мало. Они рассказывали, что в городе нет сена и дров, на улицах дохнут лошади, а в китайской слободке жители жгут дома.

Тогда партизанский штаб решил послать в город к японскому командованию парламентера — рыбака Андрея Макарова — с требованием сдать город.

Парламентер был принят. Майор Исикава, человек вежливый и образованный, внимательно выслушал его, называя «господином Макаровым».

Но через час Макаров был выдан белой контрразведке и умер в страшных мучениях. Весть об этом принесли партизанам тоже рабочие, ночью пробравшиеся на Амур.

Через день майор Исикава получил неприятное сообщение, что шесть японских купцов, захваченных партизанами на рыбалках, расстреляны перед фронтом как заложники. Это было тем досаднее, что среди них оказались знакомые, у которых майор в эту зиму часто бывал в гостях и играл в покер. Он рассердился на белых, на красных и даже на самого себя.

— Эта глупая и ужасная экспедиция, которую затеяло правительство, — сказал он старшему офицеру Мацусимо, — приносит нам гораздо больше вреда, чем пользы.

Майор слыл среди друзей либералом.

— Надо быть самураем, — вежливо, но с грустью заметил Мацусимо.

— Да, это, конечно, верно, — сказал с легким вздохом майор, — но большевики начинают нас серьезно беспокоить. Я бы хотел, чтобы мирные японские граждане и другие имели возможность в случае нужды выехать на Сахалин.

И он распорядился выслать для охраны сахалинской дороги, еще не занятой партизанами, часть морской пехоты.

Мацусимо вышел отдать приказание и только в коридоре за дверью позволил себе усмехнуться. Он знал, что под «другими» майор разумел одну русскую даму — жену капитана Борецкого, начальника контрразведки. Это по ее настоянию он выдал военного парламентера на смерть.

«Ах, дорогой Исикава, — подумал со злостью Мацусимо, — никогда самураю не следует слушаться женщин, если он их любит. Тем более, что эти проклятые красные знают решительно все, словно этот ветер служит у них лазутчиком».

6

В лыжном отряде, кроме Лутузы, Васька подружился еще с Боженковым. Это было тем более странно, что Васька не мог забыть ту голубую ночь, когда Боженков криком остановил его на дороге и пытался завладеть его винчестером. Но он помнил и веселые глаза Боженкова, и добродушное выражение его лица, когда тот согласился отдать ружье. Он находил какое-то сходство между ним и Макаровым, хотя они были мало похожи друг на друга. Боженков тоже знал немного по-гиляцки, был шумен, суетлив и, главное, смотрел на Ваську как гиляк на гиляка. За это Васька прощал ему хриплый, простуженный голос, сварливость, ругань и даже шутки, которых он не понимал. Это был старый бродяга, побывавший на всех приисках и рыбалках. Он носил, как все старатели, ичиги и синие, из китайского сатина, штаны такой ширины, что их можно было раза три обернуть вокруг ноги. Это предохраняло колени от сырости. Но и эти штаны за пятнадцать лет таежной жизни не спасли его от ревматизма. В морозы, туманы, дождь он жестоко страдал и мечтал об отдыхе.

Иногда его звали «Боженькой», отчасти из-за фамилии, отчасти за его необычную ругань, которую он кончал ласкательно: «в душеньку», «в боженьку».

От него первого Васька узнал о страшной смерти Макарова. Он пришел в зимовье с припухшим от мороза лицом и сел около Васьки.

— Э, друга Макарова белые прикончили, — сказал он угрюмо, потирая колени.

Это было так неожиданно, что Васька вдруг почернел. Он поднялся с чурки, на которой сидел, и, полный гнева, затопал своими кривыми ногами. Потом попросил рассказать подробно, как умирал его друг.

В это утро Васька с особенной готовностью пошел с Лутузой, Боженковым и гольдом Ходзеном в разведку. Японцы еще стояли в Кахинской бухте. Лыжникам пришлось сделать большой крюк, чтобы их обойти.

Шли через сопку, тайгой. Васька всю дорогу был сосредоточен и угрюм. Лутуза, еще плохо ходивший на лыжах, часто отставал, и Васька, поджидая его, садился на снег; опускал голову и не шевелился, пока Боженков не толкал его лыжей.

— Ты, Васька, не очень думай, — говорил Боженков, усаживаясь рядом и доставая кисет, — а то коса пропадет, облысеешь.

Васька не отвечал на шутку и спрашивал о своем:

— Ой, друга, зачем Макарку убили? Хороший человек.

— За то и убили! Им, белым, одно удовольствие нашего человека зарезать. Дай срок, мы еще их костями в бабки наиграемся. Так я понимаю это дело. А ты понять можешь?

— О-о-о, русский только понимает! — обиженно возражал Васька. — Я тоже понимаю.

— Большевик ты, значит, выходит?

— Однако, большевик.

— То-то и есть! А мне, брат, прикончить бы скорей войну эту и отдохнуть на рыбалочке. К артели бы хорошей пристроился, а то в сторожа бы пошел… Ох, ножки мои! — И, потирая колени, Боженков с кряхтением поднимался на свои огромные, как стволы ноги, снова садился и грозил обрезом отставшему Лутузе: — Тебе бы бруснику с бабами собирать, а не на лыжах бегать. Весь отряд задерживаешь.

Лутуза, тяжело дыша, садился рядом отдохнуть. Это был китаец лет тридцати, сухой, нервный, высокий, с лицом цвета старой латуни. Глаза были незаметны на его лице, зато резко чернели круглые вывернутые ноздри, из которых валил сейчас рыжий от заката пар.

— А-а-а, — со злорадством тянул Боженков, — тайгу нюхаешь! Нюхай, нюхай, это тебе не опиум сосать да в бараке в карты дуться. Вот подожди, подохнешь ты скоро от этой самой тайги. Смех, как я на вас погляжу! — Боженков скалил свои редкие зубы. — И зачем, ты, Лутуза, в партизаны пошел, какая тебе с того прибыль? Пограбить, верно, хочется, а потом торгуй мало-мало будешь? Лавочку в городе откроешь?

Лутуза был мечтателен, молчалив, и обидеть его было трудно.