И оба были так молоды, что детство помнили как ближайшее время своей жизни: железнодорожный техникум в Пензе, станцию Селикса, где отец был начальником, игру в бабки, ленивую речку, в которую ветер постоянно сбрасывал листья с осин.
А полковнику было уже под сорок пять, и лицо у него было желтое: расплата за старые раны и малярию. И мне казалось, что легкая зависть к юности снайперов сквозит во взгляде его светло-голубых глаз.
Он сказал младшему:
— Ты на инспекторских стрелял сверхотлично. Из пяти выстрелов не дал ни одного промаха. А ведь погода была плохая. Твой брат один раз промахнулся.
Старший смутился, а младший, с сочувствием взглянув на брата, сказал:
— Слева было солнце, товарищ полковник, а справа — ветер. Он прижимал траву, и я определил его как средний. Солнце ударяло в левое очко противогаза мешало видеть цель. Я заклеил очко бумажкой, а на ветер сделал поправку.
Командир улыбнулся. Он остался доволен ответом, но вслух заметил:
— Все это прекрасно. Однако боюсь, что вас перехвалили. У меня сотни таких снайперов, как вы.
Братья промолчали, но по улыбке, мелькнувшей в глазах младшего, было видно, что в душе он с этим не согласен.
Потом командир рассказал, что японский солдат может сделать с пулеметом шестьдесят километров в день.
— Вот это здорово! — сказал младший.
Старший продолжал молчать. А так хотелось, чтобы этот смуглый и молчаливый юноша заговорил.
Я спросил у него, почему он так стремился на Дальний Восток.
Он ответил:
— Здесь граница и ближе враг, — потом, подумав немного, добавил: — Тут есть виноград и кедры.
Странная осень на берегу океана. Летом проходят туманы, дожди, а осень начинается, как наша весна: не падает лист, солнце исправно встает над хребтами, высока и тепла синева, нет паутины.
Но бывают и скверные дни. Они неожиданны.
С утра командир собирался объезжать свой участок, Я попросил его взять меня с собой.
Я захватил свитер, а шофер-красноармеец надел шубу с овчинным воротником. И только полковник не сменил своей старой шинели.
А по дороге, как неутомимый путник, не отставая от машины, шлепал дождь. Он сбивал красные листья с орешника и ворчал в кустах.
Впереди, над перевалом, воздух был темен и холоден, а позади долина до краев была переполнена туманом.
— Похоже, что на хребте снег, — сказал, обернувшись, шофер.
Мы поднимались все выше. Дождь отстал от нас, и в слюдяные окошечки застучала крупа. Она летела косо, она звенела о кузов. С хребтов спустилась и захватила дорогу вьюга. Уже не видно было ни щебня, ни веток, и мерзли ноги.
— Капризный у вас климат, — сказал я полковнику.
Он усмехнулся и поглубже запахнул полы шинели:
— А мы привыкли.
Шофер остановил машину и тряпкой протер стекло.
— Впереди люди, — сказал он вдруг.
— Откуда тут люди в такую погоду? — спросил командир.
Он насторожился и выскочил из машины. Ветер обнял его ноги и заставил их согнуться в коленях. Впереди в метели качались два пятна. Они удалялись.
— Догони их, — сказал командир шоферу и вскочил в его кабинку.
Машина, гудя, разрезала белый воздух, и очень скоро люди стали хорошо видны. Их было двое. Они шли по сугробам и тащили что-то за собой.
Мы поравнялись и с удивлением узнали братьев Фроловых. На них были ранцы, сумки с противогазами, за плечами висели винтовки.
Братья держались за веревку, к которой был привязан щит для стрельбы. На щите лежала убитая козуля. Копытца ее волочились по снегу, а длинный язык касался холодной фанеры.
Снайперы дружно поздоровались с командиром. Лица их были багровы и мокры от снега, шлемы обледенели, полы шинелей не гнулись. Мы остановились, и командир, показав на козулю, спросил их:
— Где убили?
— Вчера за Черной падью, товарищ полковник.
— За Черной падью? — повторил удивленно командир. — Почему так далеко? Разве ближе не нашли?
— Не искали, — ответил смущенно старший.
А младший, едва улыбнувшись замерзшими губами, приподнял козулю за ноги и снова бросил ее на щит.
— Разрешите спросить, товарищ полковник: козуля весит больше японского пулемета?
— Больше. Издалека ли тащите?
— Шестидесятый километр делаем.
Командир ничего не сказал. Он внимательно посмотрел на озябшие руки стрелков, на их обледенелую одежду и ранцы:
— Привяжите козулю к машине, мы дотащим ее до полка.
— Спасибо, товарищ полковник; осталось еще пять километров, разрешите выполнить снайперскую задачу до конца.
Мы поехали дальше. Но скоро сугробы утомили машину. Она стала, и шофер, стуча ключом, поднял ее железный капот.
А мимо прошли и исчезли в метели два снайпера — двое юношей, похожих друг на друга.
Они гнулись под ветром, таща за собой воображаемый пулемет.
К вечеру мы были дома, и я снова ел фазанов, а командир пил чай. Принимаясь за третий стакан, он открыл книгу и, порывшись в ней, сказал.
— Я ошибся: японский солдат может сделать только пятьдесят километров в день.
1935
На реке
Мы плыли по широкой реке, убегавшей на север, и вода в ней была уже холодна, хотя на нашем берегу, на скалах, среди мха и тонкой поблекшей травы, еще росли камнеломки — белые цветы без запаха, а на маньчжурской стороне еще совсем по-летнему стояли в синем дыме горы.
На пароходе было тесно. И корма и нос были забиты грузом: пустыми бочками и солью — обычным грузом для этих мест, богатых рыбой. На скамьях, на якорных цепях, на кнехтах — повсюду сидели амурские рыбаки и старатели, люди все рослые, в огромных ичигах, с багровыми от ветра лицами цвета дубленой кожи; тут же толпой, присев на корточки, ютились среди бочек корейцы — огородники с нижних деревень; портовые рабочие, облокотясь на дубовые перила палубы, молча провожали высокий берег, все убегавший от кормы назад. И невесело было у всех на душе. Владивосток был занят японцами, на Хабаровск наступали чехи, калмыковцы, семеновцы. Хоть на короткое время, но враг одолел, и приходилось кому уходить в тайгу, кому скрываться в городе или уезжать в места, где тебя никто не мог бы узнать.
Среди этой толпы был и я.
Глядя, как холодно плещется вода в реке, я думал о том, о чем обыкновенно думает человек, который в последние дни ел очень редко. Я был страшно худ от голода, и не только лицо мое, но даже кожа на моих руках приобрела тусклый, неживой цвет.
У меня ничего не было: ни сундучка, ни денег, ни хлеба. Обувь моя была разбита, и одежда протерлась во многих местах.
Но, правда, я мог бы продать свою тужурку. Она была почти новая, из хорошего сукна, и мне дали бы за нее немного денег. Я наметил даже человека, которому мог бы ее предложить. Он был обут в прекрасные желтые сапоги, носил синюю чиновничью фуражку и, наверное, любил крепкие и прочные вещи.
Я подошел к нему и спросил, сколько может стоить такая тужурка, как у меня.
— Сколько бы она ни стоила, — сказал он мне, — ее все равно украдут.
При этом он показал на вертевшегося повсюду, юркого человека, по хитрым глазам которого и их безмятежному взгляду можно было узнать вора.
Может быть, этот маленький чиновник в сапогах был и прав.
Все же, как я ни был голоден, но тужуркой своей дорожил сейчас больше, чем хлебом. Она была подбита ватином, и если плотно застегнуть ее на все пуговицы, то в ней можно было постоять на носу парохода, где ветер напоминал мне о севере, куда уносила нас река. Наконец я подстилал ее под спину, когда ложился спать на палубе, потому что собственные кости причиняли мне нестерпимую боль. Я складывал свою тужурку вдвое, а под голову клал книгу — «Детство» Максима Горького и «В людях».
Эту книгу я унес из библиотеки общества трезвости на углу Базарной улицы и Кривой.
Я должен признаться, что не книги заставили меня вчера в полдень переступить порог этой библиотеки. Кроме книг, там давали бесплатно еще кусок хлеба и кипяток.