— Ешь, — сказал тогда Васька. — Мой праздник, а убыток чужой.
Из ворот выглянул хозяин поросенка, но, увидев собак, красные султанчики и партизанскую ленту на Васькиной шапке, захлопнул калитку.
Нарта завернула к постоялому двору, где обычно останавливались гиляки.
Только на постоялом можно услышать столько новостей, сколько услышал Васька. От тымских гиляков он узнал, что жена продала Митьке двух щенков, чтобы запастись мукой, что соль подорожала на две копейки, а табак — на рубль. Это его огорчило. Зато гиляки из самой большой деревни Варки привезли ему бумагу с печатью и выбрали на областной съезд советов. Старый гиляк, уже восемьдесят раз провожавший ледоходы, поцеловал его в щеку в знак глубокого почтения.
— Ты, Васька, охотник и мудрый гиляк. Все было бы хорошо, если б мука, сети и соль стали дешевле.
Васька пообещал и это. Потом курили, молчали, пили чай с соленой рыбой, и кто-то надавал Васькиным собакам столько юколы, что одна из них объелась.
На съезде в городе Васька скучал. Уж очень непонятно и торжественно говорили там. Но в первые дни он аккуратно приходил в огромную залу холодного каменного дома, садился у стены на корточки, закуривал трубку и закрывал глаза, чтобы лучше слышать.
Одно понимал Васька: что советская власть, как море, омывает все берега. А он ли не любил моря?
И странная жадность нападала на него. Смотрел он, например, на круглый электрический фонарь под потолком и думал:
«Хорошо бы такой огонь над нарами в фанзе повесить; хорошо бы из пулемета нерпу бить; хорошо бы кузинские невода чомским гилякам отдать!..»
Однажды он даже взошел на трибуну, распространяя вокруг себя запах нерпичьих шкур. Ему дали слово. Он постоял, почесался, полез было за трубочкой, но раздумал и сказал:
— Гиляки хотят, чтобы мука была дешевле, и табак, и порох, и невод. Советская власть все может. Это я говорю, Васька-гиляк.
Ему захлопали. Этот шум и крик испугали его. Пятясь, он слез с помоста. Как-то вдруг захотелось домой. Девять недель прошло, как Васька сказал жене: «Не жди меня». Но ведь она ждет, а муки у ней нет, юкола на исходе. И скоро медвежий праздник.
Васька мог бы вернуться домой счастливым человеком. Кроме Семкиных собак, дома у него осталось еще шесть. Это было богатство, которому позавидовал бы каждый гиляк. Но, несмотря на это, несмотря на тоску и тягость городской жизни, непривычной для Васьки, он не торопился уезжать. Сначала казалось, что собаки все-таки не его, а Семкины. Потом, когда уверил себя, что это не так, он стал думать:
«Разве только ради Орона и собак прошел я с красными такую страшную и длинную дорогу? Нет! Если советская власть, как море, омывает все берега, то неужели же на чомский берег не вынесет она никакой радости?»
И Васька все чаще возвращался к мысли о гиляцкой артели в Чомах. Он побывал даже в рыбацком союзе, толкался там целый день, надоел всем вопросами и, наконец, выяснил, что на многое надеяться нельзя. Но немного соли, бочек, а в счастливом случае даже шампонку, можно было бы получить в долг.
Он решил посоветоваться с Боженковым и Лутузой. Может быть, они ему помогут и даже вступят в артель. Более близких людей среди партизан у него не было.
Васька нашел Боженкова и Лутузу в казармах. От безделья они играли в «носянку», забравшись на нары у окна. Лутузе в карты не везло. Боженков отсчитывал уже тридцатый удар по его носу и притом еще жаловался:
— По твоей китайской нюхалке бить — все равно что воду брить. Игра, брат ты мой, неровная.
Ваську они встретили с радостью. Угостили кетовой икрой и сладкими офицерскими галетами, тающими от одного лишь прикосновения языка. Потом рассказали, что многих партизан распускают по домам, чтобы зря не кормить.
Васька слушал, задумчиво разглядывая и теребя кончик своей косы, перекинутой на грудь.
Затем начал издалека. Поговорил о съезде, о цене на рыбу, на муку и рассказал, будто ни к чему, как гиляки всем стойбищем охотятся на нерпу.
— Д-а-а, — мечтательно протянул Боженков, — что и говорить, одним словом — артель! И у нас в старательстве без нее не обойдешься. Она у меня, эта артель, до сих пор в костях сидит. Ломит и ломит. И скажи на милость: отчего это у гиляков ревматизму не бывает, ведь не меньше нашего брата по воде бродят?
— Э-э, как не бывает! — печально сказал Васька и, спустив торбаса, показал свои синие, распухшие колени.
Боженков оживился. Он почувствовал вдруг к Ваське, кроме своего обыкновенного дружелюбия, еще ту странную и грустную привязанность, какую чувствуют друг к другу лишь люди, страдающие одной болезнью.
— А ты чай из брусничных листьев пьешь?
— Пью из корней и листьев.
— Черемши мало-мало надо, — вставил Лутуза.
Боженков строго посмотрел на него.
— Черемша от цынги помогает, а не от ревматизма. Всю казарму черемшой своей провонял.
— Корень женьшень надо.
— Женьшень! — восторженно повторил Боженков. — Найди ты мне его, так я тебе в ноги поклонюсь.
— Искать буду.
— «Искать буду»! — рассмеялся Боженков. — У себя в голове поищи. Ты и за брусникой в сопки сходить боишься.
Лутуза, несмотря на свой рост и кажущуюся отчаянность, действительно боялся тайги. Но, как многие китайцы, он часто мечтал оставить рыбалки, столы, скользкие от рыбных требухов, бочки, пропитанные солью, и уйти в сопки, на Амур, на Уссури — искать всеисцеляющий корень женьшень, способный продлить жизнь человека. Ведь находят же другие и становятся счастливыми. Он мутным, словно пьяным взглядом смотрел в окно.
— Лутуза! — окликнул его Васька.
Он промолчал. Может быть, у него было другое имя, настоящее, китайское, но он всегда откликался и на это.
— Лутуза!
Наконец он оторвал от окна свои печальные глаза и повернулся к Ваське.
— Лутуза, Боженков, поедем в Чоми, — сказал Васька, — будем вместе рыбу ловить. Я слышал, что артелям сейчас дают в долг соль и невода. А у меня есть собаки, фанза, кунгас и жена.
Предложение было серьезное. Лутуза, поколебавшись немного, ответил:
— Шанго[13].
Боженков попросил время подумать. Но до самого вечера ни о чем не думал.
А когда Васька снова пришел, Боженков вопросительно посмотрел на Лутузу, потер ноги, пожаловался на ревматизм и согласился.
Васька после этого, уже в сумерки, когда зажгли огни, пошел в китайскую слободку к парикмахеру и снял свою косу. Он сделал это с тревогой, даже со страхом, так как прощался с прошлым и не знал, что скажут гиляки.
Орон выбежал из города весело, предчувствуя возвращение домой. Нартовый след был прям, широк, собаки не ссорились, и Васька ни разу не поднял на них хорея. Дорога обещала быть хорошей. Только Лутуза немного мерз в своем ватном халате и тулупчике, потертом на спине.
В низовых деревнях, куда приходилось заезжать, советы были уже выбраны и рыбаки митинговали. Лутуза неохотно заходил на сходки, зато Боженков не пропускал ни одной, да и Васька задерживался иногда часа на два, забывая про собак, оставленных без корма.
— В пургу все деревья шумят одинаково, — говорил он Боженкову.
Люди спорили и думали о том же, о чем и он. Рыбаки требовали все заездки уничтожить, запретить крупные рыбалки, снасть, посуду передать артелям и разделить по справедливости.
— Чем плохо артелями рыбу ловить? — говорили они. — Вон власские спокон веку всей деревней ловят, — и не хуже, чем у других, дай бог всякому. В запрошлом году шхуну какую купили!
— Что верно, то верно, — говорили другие. — Артель для рыбака — не новость.
Но многие ругались и буйно спорили.
— Я то что: про тебя добро копил? «В артель!» А ты, что ль, мне больше дашь, чтоб я свое добро в артель вложил?
— Больше? А этого самого не хочешь?
Причем нередко над головами мелькали кулаки.
Иногда все это кончалось только разговорами или криком, но изредка доходило и до голосования — хлопотать ли за артель. И тогда Васька, Боженков и Лутуза, словно невзначай, поднимали руки. Но обычно противники их замечали и как чужих гнали вон.
13
Хорошо.