– Понятно.

– Да никому это не понятно, дядя Вася. Это такая махина, представить невозможно. Там все на миллиарды меряется. Объем – миллиарды кубических километров. Вес… Там царство тяжести. От этой тяжести он, квазар, сам по себе проваливается, как в прорву.

– Скажи пожалуйста!

– Песчинка с маковое зернышко миллиард миллиардов тонн весит.

– Ничего себе маковое зернышко.

– Но самое главное – энергия. Знаешь, сколько он этой энергии в космос прет? Больше чем сто миллионов наших солнц, вместе взятых.

– Здорово его, значит, раскочегарило, – спокойно произнес Василий Платонович.

– А что, если эту махину придумал какой-нибудь мозговичок из неземной цивилизации? Придумал и запузырил в космос. А заодно и нашу Галактику в сто пятьдесят миллиардов звезд.

– Ну, вот и до боженьки докатились, – улыбнулся Скиба. – Ладно, бог с ним, с мозговичком, а вот про все прочее откуда ты проведал?

– В книжке прочитал.

– Ну а тот, который книжку писал, откуда проведал?

– Ученые докопались. Поработали и докопались.

– Вот видишь – «поработали». Чтоб узнать про все, тоже, значит, работать надо. Выходит, все на работе держится. И мастерство, и наука. Наука, брат, она все вперед движет. А только науку ведь мы создали, трудяги. И работает она для нас по закону самой обыкновенной благодарности. Вот как, милый Гриць. – Он посмотрел на часы и поднялся. – Пошли. До конца перерыва всего пять минут осталось. Свет за эти минуты может запросто миллиард километров отмахать, а нам еще до стапеля топать. Вон туда. Давай шагать будем, не привык опаздывать. А чтоб в голову разные мысли не лезли – про бесконечность, Галактику, квазары и всяких там небесных мозговичков, меньше пить надо. Это от водки в голове у тебя муть. Мы с тобой, парень, во Вселенной живем, однако прописаны тут, на матушке-земле. А здесь все имеет свое начало и свой конец.

– Относительное начало и относительный конец, дядя Вася, – сказал Григорий, подымаясь.

– Относительный, сынок, – согласился Скиба. – Вот если мы корабль на совесть отгрохаем, то и жить он будет дольше. Если, скажем, положено на лом через столько-то десятков лет порезать, а он, гляди, еще с десяток годков проработает. Там, где ты прав, то прав.

– Счастливый вы человек, Василий Платонович, – усмехнулся Таранец.

– Счастливый, – и себе улыбнулся Скиба. – А ты откуда догадался?

– Все вам ясно. Всегда и все ясно.

– Так это всем все ясно и понятно, если когда пьешь, не перебирать.

– Да не перебрал я вчера, дядя Вася.

– Перебрал! – убежденно и строго сказал Скиба. – Я по тому шву, что ты вздумал на палубе варить, точнее любого доктора определил, что перебрал ты. И надо же, чтобы этот чертов шов англичанин заметил, да еще ползал возле него, пальцами щупал. И мне за этот твой шов, с косых глаз варенный, очень даже просто от Бунчужного выволочка может быть. Каретникова Назара Фомича он сегодня с работы турнул за это. И тебя, если узнает, тоже выгонит к чертям собачьим. Кто-кто, а Тарас Игнатьевич конечно же учуял сразу, что шов этот не новичок делал, а мастак, но с похмелья, и если вдруг проведает кто… В общем, сколько ты вчера хватил, мне ясно. Ты же за ответственный шов сейчас не возьмешься или все же возьмешься?

– За ответственный не возьмусь, – хмуро произнес Григорий, – рабочая совесть не позволит.

– Вот эта философия мне по душе, – улыбнулся бригадир. – Хорошо, когда у рабочего рабочая совесть.

11

Багрий услышал свою фамилию и посмотрел в президиум. До этого он глядел в окно на буйную зелень акации в белой кипени гроздьев и думал о том, как неразумно устраивать такие длинные совещания накануне выходного. Его все время одолевало чувство досады, и он не знал, не мог понять, откуда она идет. Выступление Людмилы Владиславовны? Нет, он уже привык и к стилю ее работы, и к характеру выступлений. И вдруг вспомнил: ведь сегодня консультативный день. Консультация начинается в два, а тут еще совещание. Значит, больные, которые ждали несколько дней, ушли ни с чем. А среди них могут быть и очень серьезные. Неужели нельзя устроить это совещание после работы?

Потом он вспомнил о Валентине Лукиничне, о Галине. Нелегко это – сидеть у койки матери, видеть ее страдания и, будучи врачом, не иметь возможности помочь. Только наркотал номер семнадцать и помогает. Но ведь это наркотал!

Он стал перебирать в памяти назначения и вздохнул. Много новых лекарств появилось, всех не упомнишь. А вот надежного и безвредного средства от боли нет.

Ему вспомнился и утренний звонок Тараса Игнатьевича, и свое обещание поговорить с Бунчужным. Что ему сказать при встрече? Нельзя же скрывать до последней минуты.

Мысли тянулись медленно, неровно, соскальзывая с одного на другое по каким-то очень тонким, не всегда поддающимся учету, законам ассоциаций.

Он вспомнил о Прасковье Никифоровне, погибавшей медленно и мучительно от опухоли с метастазами. Из-за этой больной вчера у него был неприятный разговор с Людмилой Владиславовной. Таких ведь можно лечить и на дому. Придет участковый врач, сделает назначения, после него – сестра. Сестра, если надо, и два раза придет, и три. Ни к чему такими больными койки занимать, койка должна «оборачиваться». Багрия возмущало и огорчало это. Он знал, что такое медленно умирающий больной в домашней обстановке; когда семья большая, жизнь всех отравлена не столько тем, что приходится ухаживать за больным, дежурить у его постели, сколько сознанием, что в больнице сделали бы все значительно лучше. В больнице круглые сутки врачи, а тут… Не вызывать же «скорую помощь» по несколько раз за ночь.

Еще хуже, когда семья маленькая, вот как у Прасковьи Никифоровны. Она да сын с невесткой. Молодые днем работают, а вечером – в институте. Ну как тут?.. В эту минуту Багрий и услышал свою фамилию, посмотрел в президиум. За столом сидели заведующий здравотделом и Шарыгин – старший ординатор Багрия. Лицо заведующего отделом было сосредоточено, спокойно и непроницаемо. Шарыгин писал протокол и хмурился.

Выступала Людмила Владиславовна, главный врач. Она всегда нравилась Багрию. Одета просто – черная гладкая юбка и кремовая блузка, под которой угадывались небольшие, по-девичьи упругие груди. Темно-каштановые волосы стянуты на затылке в тугой узел. Такой тяжелый, что, казалось, оттягивает назад ее легкую голову. Говорила она, как обычно, с подчеркнутым спокойствием. И в этом спокойствии чувствовались уверенность и сдержанная страстность. В больнице болтали о ее связи с Шарыгиным, о том, что он просто без ума от этой женщины. «А что! – думал Багрий. – В ней все красиво – и губы, с едва заметным чувственным изгибом, и глаза – черные, агатовые, и фигура – тонкая, стройная. Даже имя, отчество и фамилия звучат как-то особенно – Волошина Людмила Владиславовна. Пять «л». Ему вспомнились есенинские строки:

…Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»?

Гриша Таранец говорит, что стихи о любви не должны рычать, они должны литься, чуть слышно журча, как ручей в лесу. А что? Верно ведь.

Волошина говорила о нем, о Багрии. А смотрела куда-то в сторону. Будто ей нелегко было. И Багрию оттого, что именно она, такая женственная, произносила эти по-мужски резкие слова, было вдвойне досадно.

Она словно почувствовала это, замолкла, опустила глаза. Стала перелистывать записки. Потом, когда опять заговорила, в голосе уже не было прежней резкости – преобладали грустные нотки.

– Вы поймите меня правильно, товарищи, – продолжала она, прижав руку к сердцу. – Андрей Григорьевич специалист высокой квалификации. Больные тянутся к нему. У него за плечами три войны. Многие из нас еще в детский сад бегали, а он уже во фронтовых госпиталях работал. Мы все помним. И правительство – вы это знаете – высоко оценило работу Андрея Григорьевича. У него четыре ордена и шесть медалей. Только в прошлом году его наградили орденом Ленина и присвоили звание заслуженного врача республики. Все это так. Но работа есть работа. – Голос ее снова стал твердым и жестоким. – Никто не собирается упрекать Андрея Григорьевича в халатности или злом умысле. Просто седьмой десяток – это седьмой десяток.