…Увидев Шарыгина, Романов обрадовался.

– Кстати, милый мой, – сказал он. – Через пятнадцать минут там, – он сделал многозначительный жест куда-то вверх, – у Ватажка «пресс-конференция» в связи с очередным награждением судостроительного. – Он посмотрел на Шарыгина и насмешливо улыбнулся: – Шумим, братцы, шумим. Что поделаешь, – добавил он, словно извинялся за это «шумим», – газета не имеет права обойти стороной такое событие. Я тут в твоей статье немного похозяйничал. Ты меня прости, но кто, скажи на милость, так начинает? Эпизод, что был в хвосте, я перенес в голову. Увлекательный эпизод, а ты его на задворки. Так нельзя. Главное – первые строки. Надо уметь сразу же заарканить читателя. В общем, посмотри. Когда прочтешь, оставишь на столе. – Он поднялся, сделал несколько шагов к двери и остановился. – Послушай, а не махнуть ли нам завтра к твоему шефу на дачу? У него там чудесно. У меня завалялась бутылка армянского коньяка. Договорились, а?

Шарыгин сказал, что он зайдет за Романовым к девяти часам утра и что Андрей Григорьевич будет очень рад.

– Договорились, будь!.. Кстати, передай привет твоему шефу от его благоверной. Сегодня получил письмо от жены: они там мило устроились, в этом санатории.

Он вышел, притворив за собой дверь.

Шарыгин пробежал глазами статью и нахмурился. Из рукописи почти ничего не выброшено. Но в результате небольшого сокращения исказился смысл важного теоретического обоснования. Надо бы исправить, потом еще добавить пару строчек, но Вадим Петрович знал, что такое выбросить или добавить несколько строк, когда оттиск уже сделан.

Он посмотрел на часы, все еще раздумывая, исправить или оставить как есть. «Пускай остается», – решил он с досадой и поднялся. Людмила Владиславовна ждала все же, и задерживаться нельзя было.

16

Она жила на тихой улице в центре города, в небольшом старом доме. Парадная дверь выходила в глухой переулок, и в квартиру можно было проскользнуть незаметно. Однако она всегда тревожилась. Встречая в коридоре, каждый раз спрашивала, не видел ли кто. И было в этом естественном страхе замужней женщины что-то трогательное, беспомощное, очень женское. Сегодня, как всегда, она тоже спросила почему-то шепотом: не видел ли его кто? Он сказал, что около ворот сидела какая-то очкастая старуха.

– Она меня уже третий раз видит. А сегодня, когда я звонил, особенно пристально смотрела.

Старуха действительно сидела у ворот. Однако она не смотрела на Шарыгина. Она грелась на солнце, уткнувшись в книгу. Но Вадиму Петровичу сегодня хотелось досадить Волошиной.

– Это наша соседка, – облегченно вздохнула Людмила Владиславовна. – Пенсионерка, учительница. Почти ничего не видит. А если бы и видела, никому бы не сказала.

Зачем он придумал этот подозрительный взгляд старухи? Какая глупость! Ему вдруг стало жаль ее. Захотелось приласкать. Он обнял ее, поцеловал. Она прильнула к нему и сразу стала будто меньше ростом, какой-то беспомощной, робкой. И было в этом что-то очень девичье.

…Он давно уже заметил, что, когда он с ней, время бежит быстро. Вечерело. Она, спокойная и какая-то расслабленная, неторопливо расчесывала свои длинные волосы и улыбалась. Он курил и потягивал вино из высокого хрустального бокала.

Комната была обставлена просто. Небольшой овальный стол, прикрытый плюшевой скатертью, располагался не в центре, а в стороне. Почти весь пол оставался свободным, и комната от этого казалась просторной. Модный сервант с хрусталем на верхней полке стоял справа. Хрусталя было немного, но и не мало – в меру. Правее на высокой – под красное дерево – подставке телевизор. Против него – диван-кровать, тоже под красное дерево. Налево – дверь в спальню.

Сквозь небольшую щель меж створок виднелись стеклянный, молочного цвета, абажур, трюмо и пуфик перед ним на коврике. Волошина покосилась на него. Встала и прикрыла дверь.

При первой встрече, будучи уже навеселе, он спросил, указывая на дверь:

– А тут у вас что?

– Спальня.

Он поднялся, подошел к двери, толкнул створки. Стоял, широко расставив ноги, долго рассматривал чисто убранную комнату. Потом сказал:

– Уютное гнездышко. Все просто кричит о спокойном течении жизни.

– Глупости, – вспыхнула Волошина. – Рядом поставленные кровати еще не говорят о семейном благополучии. – И она резким движением захлопнула двери перед его носом.

Ему стало тогда неловко. Затем чувство неловкости сменила растерянность. Он подошел к женщине, обнял, прижался щекой к ее лицу.

– Прости, – произнес он тихо. – Пожалуйста, прости. Это было бестактно с моей стороны. Право же, это было бестактно.

Она молчала. Он подождал немного, потом спросил:

– Ты обиделась?

– Я не хочу, чтобы ты вспоминал о нем, когда мы вдвоем, – сказала она.

– Хорошо, – согласился Шарыгин и сел на свое место. – Я налью себе еще немного. Ты не возражаешь?

– Пожалуйста!

Он медленно выпил полрюмки коньяку.

– Ты права, что обиделась, – сказал он, пощелкивая ногтем по рюмке, – я не имел права так говорить. И потом, «кесарево – кесарю». Так и древние римляне говорили: «Кесарево – кесарю».

– Ну что ты плетешь? Какой Кесарь? Кто Кесарь?

Он опять налил себе рюмку к выпил.

– Я понимаю, что «кесарево – кесарю» – пошлость. Но я тебя люблю. И когда я себе представлю тебя рядом с этим…

– Замолчи, пожалуйста!

Он снова выпил и сказал с тихой грустью в голосе:

– Прости, когда я пьян, я начинаю смотреть на вещи трезво.

– Замолчи, – повторила она уже строго, и глаза ее стали холодными.

– Не будем ссориться, – попросил он. – Право же, я не хотел обидеть тебя. Поверь, мне очень стыдно за свою пьяную болтовню.

Ему и впрямь стало тогда не по себе. «Она мне чужая, – подумал он. – Зачем я здесь? Она ведь совсем чужая мне. Да нет, я люблю ее. Конечно, люблю. И меня тянет к ней. Меня всегда влекли сильные натуры. Да, я ее люблю».

На следующий день во время утренней гимнастики и потом, уже стоя под душем, он жестоко казнил себя за вчерашнюю бестактность. «Уютное гнездышко…», «Кесарю – кесарево…» Какая пошлость! Я быстро теряю контроль над собой, как только начинаю пьянеть».

После душа, растираясь мохнатым полотенцем, он успокоился: «Все будет хорошо».

Чтобы отогнать эти досадные воспоминания, он тряхнул головой, допил вино, поднялся, крепко стиснул и разжал кулаки.

– Ты чем-то недоволен? – спросила она.

– Обидно, что мой лодочный мотор сломался, – произнес он со вздохом, – а то махнули бы на реку. Ты устроилась бы на носу. Знаешь, какая прелесть – лежать на носу и смотреть вниз. Когда лодка идет на полной скорости, вода искрится, и кажется, будто металл высекает эти искры. Забрались бы на какой-нибудь остров, наловили рыбы, потом сварили уху. Это восхитительно – уха на свежем воздухе, да еще когда вокруг только высокие осокори, да птицы, да ветер в листве.

– Если бы ты знал, как я им завидую, – вдруг сказала она каким-то чужим голосом.

– Кому?

– Тем бабам, которые целый день работают, как проклятые, а возвратившись домой, моют, варят, стирают, а потом, уже ночью, приходят к любимому, усталые до полусмерти, но желанные и потому счастливые. Как я им всем завидую! И еще завидую тем, которые могут, когда хотят, выйти на улицу с кем угодно, не таясь. И поехать на реку тоже могут с кем угодно, и тоже не таясь. Даже этим голенастым потаскушкам с портовой улицы я тоже завидую. Им наплевать, что скажут о них. Им на все наплевать. Мне скоро тридцать шесть. Не успеешь оглянуться – бабьей жизни конец. А что я видела?

– Тебе грех роптать, – сказал Вадим Петрович, озадаченный этим взрывом чувств. – Тебе грех роптать, – повторил он. – Тысячи и тысячи женщин завидуют тебе.

– Дуры! Боже мой, какие же они дуры, эти твои «тысячи и тысячи». Чему они завидуют?

– Положение все-таки.

– А что оно мне дает? Вечные хлопоты, заседания да собрания, командировки и вот эти крохи ворованной любви? Муж, которого ждешь, которого любишь, – вот счастье! И хлопоты по дому – тоже счастье. И дети. Иногда мне снится, что я кормлю грудью. Все тело трепещет, каждая жилочка дрожит. А у меня это было всего однажды, почти пятнадцать лет назад. Целая вечность. Днем, когда вертишься на работе, не думаешь об этом, а вот ночью…