Бунчужный знал, что Богушу никто и ничем не поможет. Но матери этого знать не следовало. Тарас Игнатьевич сосредоточенно слушал эту женщину, постукивая сигаретой по столу и не решаясь закурить в ее присутствии.

Он пообещал, что сделает все необходимое, проводил женщину в приемную и распорядился домой отправить на своей машине. Потом спросил у секретаря.

– Ну, как там Лорд?

В это время открылась дверь и на пороге появился Лордкипанидзе – невысокий, по-девичьи тонкий в талии, подчеркнуто опрятный. Тщедушный на вид, он отличался поразительной работоспособностью и, казалось, хранил в тайне от всех какой-то ему одному известный секрет преодоления умственной и физической усталости. Говорил он быстро, но выразительно, с легким грузинским акцентом. Бунчужного больше всего привлекали в нем быстрота соображения, находчивость и уникальная память. Карьера его на заводе была стремительна. После окончания института он работал сначала мастером, потом помощником начальника судосборочного цеха, затем начальником этого цеха, главным строителем… После этого Тарас Игнатьевич предложил ему должность своего заместителя по производству – наиболее трудный и «нервотрепный» участок.

– Кстати, – сказал Бунчужный и посмотрел на него недобрым взглядом. – Заходи.

– Здравствуйте, Тарас Игнатьевич, – сказал, останавливаясь у стола, Лордкипанидзе. – Принимаем поздравления с наградой?

– Вот я тебя сейчас поздравлю, – сказал Бунчужный, потянулся за сигаретой, прикурил, резким движением погасил спичку и только после этого бросил коротко: – Садись!

– Извините, если выговор, я лучше – стоя.

– Садись, – повторил Бунчужный и, когда инженер опустился в кресло, спросил: – Почему двести шестой на стапеле?

– Этот сухогруз в майский план ведь не входит, а у нас…

– Я ведь приказал!

– Правильно, однако…

– Кто здесь директор? – оборвал его Бунчужный.

– Вы директор.

– Так вот, чтоб двести шестой сегодня же в док-камере был.

– Вы же знаете, как у нас…

– Знаю. Распорядитесь, чтобы закрыли отдел главного конструктора, главного технолога, планово-экономический, наконец. Если не хватит, мобилизуйте часть электронно-вычислительного центра.

– Я полагаю, если месячный план выполнен…

– А мне сейчас нужен сверхплан. Вот как нужен, – черкнул он себя ребром ладони по шее. – Для меня этот кораблик на воде сейчас – козырный туз. Через два дня тут будут министр, представители Верховного Совета, ВЦСПС… Я из них знаешь сколько за этот «сверхплан» выжму?.. Два трехсотквартирных дома дополнительно выжму и пятиэтажный корпус в Отрадном. Я на нее ставку сделал, на эту коробочку, а вы ее перед воротами в док-камере законсервировали.

Лордкипанидзе поднялся. На тонком, очень подвижном лице его отразилась нескрываемая досада.

– Значит, опять аврал, опять сверхурочные, опять инженеров на черную работу…

– Тебя послушать, у нас каждый день – аврал. А когда в последний раз было такое? В прошлом году? Ты знаешь, я сам противник штурмовщины, но сейчас нужно. Понимаешь, нужно, Лорд. Собери людей, объясни. Правду скажи. Поймут. И еще: «Торос» надо принимать… Да, да, у Романова. Вот какое дело, милый ты мой Лордкипанидзе.

Зазвонил телефон. Тарас Игнатьевич снял трубку. Узнал голос первого секретаря обкома. Обрадовался.

– Здравствуй, Яков Михайлович… Спасибо… – Он покосился на Лордкипанидзе и жестом отпустил его. – А я прямо с аэродрома сюда… Все вместе, Яков Михайлович… И «Торос» принимать нужно… Нет, сегодня… Да, незамедлительно… Я уже звонил ему, сейчас будет… Что поделаешь, если все так завязалось узлом… В Отрадное?.. Хорошо, проскочим… Буду у нее в шестнадцать… Спасибо, передам.

4

Валентина Лукинична лежала в отдельной палате, маленькой комнатке с единственным окном на юг. Ее называли по-разному, эту комнату. Сначала изолятором, потом палатой особого назначения. Иногда сюда переводили умирающих. Умирать на виду у всех не положено, вот и переводили сюда под разными предлогами.

Больные были наслышаны о недоброй славе этой палаты и потому на перевод соглашались неохотно, а иногда и вовсе не соглашались. Персоналу – особенно сестрам, да и врачам тоже – нередко приходилось тратить немало сил и времени, чтобы убедить их.

– Там у вас умирают. Я тут останусь. Буду лежать тихонько – стона не услышите. Только не переводите.

Затем, с легкой руки тети Домочки, пожилой санитарки, эту палату стали называть райской.

Однажды Андрей Григорьевич во время обхода распорядился перевести в эту палату немолодую умирающую от белокровия колхозницу.

– Там лучше вам будет, – сказал он, – воздуха много, да и сестры всегда рядом.

Женщина промолчала, но когда обход кончился и тетя Домочка стала собирать ее вещи, запротестовала:

– Не пойду!

– А чего не пойдешь? – спокойно спросила своим певучим голосом тетя Домочка, продолжая как ни в чем не бывало собирать вещи. – Ловкенькая палата, светленькая, чистенькая. Там знаешь как легко дышится?

– Боюсь я туда, – прошептала больная, – там умирают.

– Вот и дура, – беззлобно произнесла тетя Домочка. – Когда твой час пробьет, все равно помирать придется. Вот сегодня привезли одного прямо в морг: попал под машину. Так что же, по-твоему, если на улицах люди под машину попадают, значит, так и сидеть дома? Смерть, она всюду найдет. Значит, на роду написано – умереть под машиной. А у вас на поле разве не умирают?

– Умирают, – вздохнула колхозница. – Свекор мой прошлым летом на поле умер. В мозг излияние от жары.

– Ну вот, я и говорю: когда смерти надо будет забрать тебя, она не поглядит – где застанет, там и возьмет. А та палата у нас особливая, райская, можно сказать, палата. Кому там помереть посчастливится, прямо в рай попадет.

– Почему в рай? – поинтересовалась полная соседка слева.

– А в ней старик один причащался, – продолжала тетя Домочка. – Почуял смерть и наказал, чтоб за батюшкой послали. И старуха его потребовала. И сын. Дело ночью было. Галина Тарасовна как раз дежурила. «Ладно, говорит, пускай кличут». Вот и позвали. Я сама и сбегала. И все время там была, пока батюшка причащал того старика. А после всего он, батюшка, значит, и палату благословил. И это при мне было. Осенил ее крестным знамением и сказал: «Всем, кому тут помереть доведется, царствие небесное ныне и присно и во веки веков». Вот как. Теперь кто в этой палате помрет, вроде как бы святой: все грехи ему заранее отпущены. Я своим наказала, коли мой час пробьет, только туда. А ты упираешься, хотя до смерти тебе еще годков тридцать, не меньше.

С тех пор стали называть палату «особого назначения» еще и «райской».

К Валентине Лукиничне все относились с подчеркнутым вниманием не только потому, что она была тяжело больной, а еще и потому, что дочь работала ординатором отделения, а муж знатный человек в городе – директор самого крупного судостроительного.

Галина всегда помнила мать крепкой, сильной, на редкость спокойной. А сейчас – жутко смотреть – щеки ввалились, нос заострился, на губах, всегда улыбчивых, появились морщинки, и лишь глаза, хоть стали больше, глубже, казались прежними – спокойными и вдумчивыми, только веселых огоньков в них сейчас не было. На всем ее лице – в складках у рта, в изгибах бровей – застыли боль и страх, что эти и без того нестерпимые муки еще усилятся.

С тех пор как мать положили в эту палату, Галина почти не бывала дома. Все время здесь. Ей казалось, что никто никогда не испытывал таких страданий, как ее мать. Она знала – муки родных и близких всегда кажутся особенно тягостными. Нет, нет, то, что выпало на долю ее матери, было действительно ужасно. Галина с мольбой смотрела на Андрея Григорьевича, но тот лишь беспомощно разводил руками.

– Ничего не поделаешь. Солнечное сплетение. Мы еще смутно себе представляем, как это грандиозно – солнечное сплетение.

Что знала она, Галина, об этом сплетении? На лекциях в институте профессор говорил о нем долго и уважительно – мозг брюшной полости! Но в памяти осталась только путаница нервных волокон и узлов на брюшной аорте и рядом.