Вернулась Таня. Она была в пестром фартуке Галины. В руках – поднос, на нем чашки, сахарница.

– Вот и кофе, – обрадовался Гармаш. – Сейчас мы подкрепимся, потом еще почитаем. Мне бы очень хотелось прослушать еще хоть один фрагмент из этой поэмы.

– Сегодня я больше читать не стану, – хмуро произнес Гриша.

– Ладно, не станем читать, будем пить кофе.

Прихлебывая из чашки, Гриша попросил Сергея Романовича показать что-нибудь из его новых набросков. Сергей протянул ему несколько страниц – только сегодня утром отредактированных и переписанных начисто:

– Опять про войну.

– Сегодня, когда мы добирались к вам и проезжали мимо кинотеатра, одна дамочка, глядя на афишу, ворчала: «Господи, опять о войне. Ну сколько можно?!»

– Так я ведь не для этой дамочки пишу.

– И я бы написал про войну. А только… Я ведь тогда, как это говорится, пешком под стол ходил. Помню, когда немцы впервые появились у нас на селе, мать схватила меня на руки – и бегом в хату. Она дрожит от испуга, а я смотрел в окно и ничего страшного не видел. Солдаты как солдаты. Только и того, что шинели другого цвета. Так неужели об этом писать? – Он протянул рукопись Тане: – Читай, у тебя лучше получится. – Он знал, что Гармаш любил слушать свои наброски в чужом чтении. Сергей Романович на литературных четвергах часто утверждал, что только так лучше всего воспринимаются все недостатки сюжета и стиля.

Гармаш отодвинул машинку, уперся локтями в стол, положил подбородок на ладони, стал слушать.

…Таня сделала паузу между двумя главами. Гриша вздохнул. Произнес огорченно:

– Обидно.

– Что обидно? – спросила Таня.

– Что поздно родился, – ответил Григорий. – Читай.

«Если вдуматься, то он прав, – подумал Сергей. – О войне писать легче. Трудности, острые конфликты… Характеры вырисовываются сами собой. Но, с другой стороны, эта женщина в троллейбусе… «Господи, опять о войне. Ну сколько можно!» Нет, надо писать. Как получилось, что немецкий народ, такой великолепный народ, был так обманут. Как это случилось? И еще. Ведь по нашей земле шагали не только молодчики в черных мундирах со свастикой на рукаве. Шагали крестьяне. Шагали рабочие. Шагали служащие – бухгалтеры, счетоводы, сборщики податей… Учителя, которым конечно же не из автоматов строчить, а обучать ребят уму-разуму. Наконец, конструкторы, техники, ученые, черт их возьми. Эти не могли не понимать, что делают. Этих не одурачишь теориями о преимуществе арийской расы. Вся Европа лежала у их ног, покоренная и, казалось, покорная. А впереди, за Кавказским перевалом, мерещились им белые храмы и тихие реки сказочной Индии. Они…»

– Не было этого! – громко, со злостью сказал Гриша.

– Чего не было? – спросил Сергей.

– Того, о чем вы пишете здесь. Наши люди всегда верили в победу. С первых дней. С первых часов. Никто не задумывался над тем, что будет, если немцы победят. – Я задумывался, – спокойно сказал Сергей. – А почему вы полагаете, что они не могли победить?

– Потому что история подчиняется закономерностям. И потом, кто сомневается у вас? Коммунист? Если бы такой вопрос задал трус или предатель, куда ни шло. А то ведь коммунист. Сын участника штурма Зимнего. Не мог такой сомневаться. Не имел права.

– Немцы дошли до Волги. Они были в Кисловодске… Вдумайтесь, Гриша, в Кисловодске. На них работали все заводы Европы. С ними были армии многих стран. А мы потеряли хлеб, металл и уголь Украины, Белоруссию, Ленинград блокирован, тысячи городов – в руинах…

– Все равно, не могли они победить.

– Вспомните Испанию. Если бы кто-нибудь сказал мне в тридцать шестом, что фашисты в Испании победят, я бы ему проломил голову. А они ведь победили и вот уж какой десяток лет все держатся и держатся.

– Ладно, – произнес Григорий и попросил: – Читай дальше, Таня.

«Имею ли я право так ставить вопрос в своей книге? – думал Сергей и решил: – Имею. Так могло быть. И нужно показать, чего стоило нам, чтобы этого не случилось».

Таня закончила читать, положила рукопись на колени.

– Вот видите, – сказал Гриша. – У нее слезы.

– Ты скажи, – спросила его Таня чуть слышно, – надо писать об этом или не надо?

Григорий вдруг вспомнил Каретникова, его слова: «…Я, брат, войны попробовал… Мне жизни уже не будет…» Посмотрел на Гармаша, на Таню. И сказал так же тихо:

– Надо.

31

Солнце садилось медленно, нехотя. Длинные мягкие тени ложились под ноги. Песок, днем золотистый, сейчас казался розовым.

Теплоход появился из-за мыса, пыхтя, замедлил ход и наконец тяжело осевшим бортом уперся в причал. Мостик дрогнул, сваи жалобно заскрипели. Полуобнаженный матрос с традиционной татуировкой на груди и руках что-то предупреждающе крикнул осипшим голосом, легко приподнял тяжелый деревянный трап, уложил его чуть наискосок, стал сбоку, отряхнул ладони и принялся отбирать билеты.

Вадим Петрович и Багрий устроились внизу. Шарыгина оттеснили влево. Он стоял, держась за перила, любовался закатом.

Чаще застучал дизель. Послышалась команда отдать концы. Матрос убрал сходню, снова отряхнул ладони и куда-то исчез. Послышался нарастающий шум воды за кормой. Катер, постепенно набирая скорость, направился к фарватеру.

Дрожит мелкой дрожью палуба. И поручни тоже дрожат, еще теплые, не успевшие остыть металлические поручни, отшлифованные сотнями тысяч рук за десять лет.

Солнце висело над плавнями, оранжево-красное, остывающее, под ним лежало облако, тонкое, нежное, будто сотканное из синей паутины. И над ним – облако, но уже плотное, в разрывах. И в этих разрывах – ярко-золотистый багрянец. На палубе уже неясные вечерние тени. Они все время движутся, то приближаясь к борту, то отодвигаясь от него. Но вот солнце ушло за облако, и тени растаяли, все вокруг покрылось легкой синеватой дымкой. У берега, под развесистыми ивами, вода уже – совсем черная. И над этой лоснящейся тенью чудится легкая кисея тумана. При закате солнца на реке все обманчиво, особенно цвет воды – не то густо-фиолетовый, не то оранжево-лиловый с таинственными бликами на гребнях волн, покато расходящихся от теплохода к берегу.

Сквозь мерный стук машины и назойливый крик чаек слышно, как журчит вода за бортом.

Когда теплоход причалил к пристани, над городом повисли сумерки. Зажглись вечерние огни. У входа создалась толчея: пассажиры спешили к трамвайным и троллейбусным остановкам. У соседнего пирса тоже причалил большой речной теплоход, переполненный дачниками.

Вадим Петрович проводил Багрия до трамвая, помог сесть – это было нелегко, – подождал, пока трамвай тронулся, и зашагал к своему троллейбусу. На душе у него было легко и радостно: день прошел хорошо, натянутость в отношениях с Андреем Григорьевичем, которая возникла вчера и еще сегодня давала себя чувствовать, к вечеру совсем прошла, дома ждала газета с его статьей о витаминах, и вообще все шло как нельзя лучше.

Багрий стоял у окна площадки наполненного до отказа трамвая и думал, что сегодня надо было бы ему вернуться пораньше, чтобы успеть поговорить с Каретниковым, может быть, в больницу съездить – посмотреть Валентину Лукиничну. Он и хотел выехать пораньше, но не получилось: сначала сосед в гости пришел, потом другой пожаловал – пригласить его и Шарыгина отобедать в семейном кругу за компанию, затем сняли с рейса дополнительный катер, который всегда включался в график по выходным. «Ничего, – успокаивал себя Андрей Григорьевич, – времени еще много, успею все сделать».

Вернувшись домой, он принял душ, переоделся и направился к Назару Фомичу.

Каретников, как и вчера, сидел на верхней ступеньке лестничной площадки и курил.

– Ну как? – подсел к нему Багрий. – Отошло маленько?

– Вы уж извините, Андрей Григорьевич, накуролесил я тут вчера.

– Что старое вспоминать. Мне надо бы с вами поговорить. Еще вчера вечером хотел, да какой же разговор вчера. Может, пригласите на чашку чая?

– Ради бога, Андрей Григорьевич, – поднялся Каретников. – Милости прошу. Да только Саши дома вот нет.