Он попытался успокоить ее:

– У тебя дочь растет, это большая радость – дочь.

Она горько улыбнулась:

– Дочь. Да она же мне совсем чужая. Отчим ей ближе меня.

– Как тебя угораздило выскочить за такого?

– С ним удобно. Удобно и… надежно.

– Служба у него… Все время по лезвию бритвы ходит.

– Служба нелегкая. Вокруг – сети. Чтобы не попасть в них, надо чутье и локаторы, как у дельфина. Качается, как маятник, между «нужно» и «можно». Кроме инженерно-планового еще и юридический закончил. Заочно. Знаешь, как он говорит? «Я законов не боюсь. Я их знаю, всегда помню и чту». Ненавижу его!

– Да разойдись ты с ним, и все тут.

– Разойтись? Это легче сказать, чем сделать. А потом? Опять замуж? В третий раз? Ватажков говорит, троеженцев не должно быть в партии. Вот как.

– Ну, тебе, пожалуй, простили бы.

– Нет, не простили бы. Я вся на виду. Я ничего не могу себе позволить. Даже громкого смеха в троллейбусе. Неприлично. Когда-то я любила идти по улице и есть мороженое. Сейчас не могу – неприлично. Я должна все время следить за собой, контролировать каждое свое слово, каждый жест. Потому что я не просто женщина, не только жена ответственного работника, а ко всему еще руководитель крупного учреждения.

– А ведь это все можно изменить, – сказал Шарыгин. – Этот груз в общем легко сбрасывается.

– Тебе приходилось когда-нибудь летать? Не на самолете, во сне? В этом – что-то захватывающее. Нет большей радости, чем ощущение полета.

– Полет, – раздумчиво произнес Шарыгин, – летать… взлетать… взлетать высоко… У многих это мечта жизни. А другие предпочитают ходить по грешной земле.

– Лицемеры или неудачники, – сказала Волошина. – Это они придумали философию преимущества рядового солдата. «Как славно быть ни в чем не виноватым, совсем простым солдатом, солдатом».

– Я совсем иначе трактовал эти строки, но неважно: кому-то же надо быть рядовым.

– Надо, – согласилась Волошина. – Не может быть такого, чтобы все – начальники. Начальников всегда меньше… и всегда это – элита. Вчера по телевидению передавали симфонический концерт. В оркестре не меньше ста человек. Оператор показывает музыкантов – то группами, то в одиночку – и дирижера. Музыкантов и опять дирижера: в профиль, слева, справа, только руки, только глаза. И знаешь, как оно отличается от других – лицо дирижера? В оркестре просто лица: одни сосредоточенные, другие вдумчивые, третьи равнодушные, даже туповатые как будто. А дирижер… Боже мой, как он был прекрасен! Сколько одухотворенности! Сколько страсти! Смотришь и начинаешь понимать, что оркестр сам по себе не существует. Он как бы продолжение дирижера, его рук, мыслей, чувств. А глаза! В них какая-то одержимость – восторг, боль, радость. Все в одно и то же время. И вот руководитель – это как дирижер.

– Понятно, – кивнул Шарыгин. – Только не надо никому говорить этого. Поделилась со мной, и ладно.

Она рассмеялась:

– Я ведь не дура. Это я только тебе. А для других… Для других я – скромная труженица, которая тяготится своим положением и согласна хоть сейчас на обыкновенную работу, простым солдатом, которому и море по колено, которому, как в песне поется, «сам черт не брат».

– А что она тебе дает – власть? – помолчав, спросил Шарыгин.

– Я могу сделать человека счастливым. Но в моих силах и сделать его несчастным.

– Какая же это радость – делать человека несчастным? Нет более тяжкого удела, чем вершить зло.

– Это если близкому. А если врагу?

– Откуда они у тебя – враги?

– У меня есть идея – какой-нибудь план, замысел. Мне надо превратить его в жизнь. И вот одни помогают мне, другие, наоборот, мешают. Тот, кто мешает, – враг. И мне надо или перетянуть его на свою сторону, или сломить. Третьего не дано.

– И много у тебя таких врагов? – спросил Шарыгин, стряхивая пепел с папиросы.

– Много, – не замечая иронического тона Шарыгина, ответила Волошина. – И они ненавидят меня, готовы уничтожить, но не могут. В этом их несчастье. Понимаешь, я чувствую, как они ненавидят меня. Но внешне ничем не выдают своей ненависти. Многие умеют держать себя независимо, как твой шеф, например, или Остап Филиппович. Эти заслуживают уважения. А другие пресмыкаются, и они противны. Даже когда говоришь им неприятности – они улыбаются. Порой предлагаешь им явно противоречащее их совести, а они поддакивают, хоть внутри у них все протестует. Это хуже, чем ползать на коленях. И знаешь, что самое интересное в этом?

– Что? – спросил Шарыгин. Он бросил окурок в пепельницу и снова потянулся за папиросой.

– Что они не хотят самим себе признаться в том, что пресмыкаются.

– Допустим, – сказал Шарыгин, – но откуда оно идет, это пресмыкание?

– Трусость. Они бы рады показать себя, но знают, что опасно, и потому маскируются угодничеством.

– Мне кажется, что «дирижер» более характерно для мужчин, нежели для женщин.

Людмила Владиславовна посмотрела на него с выражением жалости, смешанной с чувством превосходства и беззлобной насмешки.

– Что вы, мужчины, знаете о нас?.. В каждой женщине дремлет, если хочешь знать, властелин мира – смелый, решительный, суровый и в то же время очень ласковый и нежный.

– Мне в каждой женщине хочется видеть только нежное, хрупкое и покорное.

– Ты настоящий мужчина, – сказала Людмила Владиславовна и посмотрела на него своими чуть прищуренными и без того темными, а сейчас еще более потемневшими глазами. Мне кажется, – продолжала она, – что только настоящий мужчина хочет видеть в женщине, особенно любимой, прежде всего рабыню – покорную, безропотную.

Она рассмеялась.

– Чему ты? – спросил Шарыгин.

– Как часто мы прикидываемся такими – покорными и безропотными. Знаешь, почему женщина всегда сильнее? Потому, что она ко всему еще немного артистка.

– Среди мужчин тоже встречаются артисты, – заметил Шарыгин.

– В том-то и дело, что встречаются, а женщины как правило артистки. Она может играть лучше или хуже, но всегда играет.

– У тебя бывает страх? – спросил он.

– Это естественное чувство, – ответила Волошина. – Оно у каждого. Ведь и надо мною старшие, но я умею с ними ладить. И потом – я красива. Красота – это открытое рекомендательное письмо: у нас еще много джентльменов, которые не могут позволить себе обидеть женщину. Бунчужный, например. А ты разве мог бы отказать мне в чем-нибудь или обидеть?

– Я? – улыбнулся Шарыгин. – Я не в счет, потому что люблю тебя. А вот Багрий? Или Чумаченко? Что-то не замечал страха у них перед тобой, хотя ты явно не жалуешь их.

– Чумаченко? – переспросила Волошина. – Он крепко держится. С Ватажковым на «ты». Но если только он пошатнется… Я свалю его. Он мне мешает.

– А Багрий?

– Багрий? – Глаза ее сузились, и между бровями появились две складки. – Ты заметил, как он смотрит на меня? Мне кажется, я нравлюсь ему. Нет, он мне далеко не враг, и все же ему придется уйти. Тарас Игнатьевич всегда говорит: «Старики не должны путаться под ногами у молодежи. Они должны помогать, быть наставниками. Теорию и практику двигать вперед должны молодые».

«Она как приводной ремень, – с тоской подумал Шарыгин. – Приводной ремень. Кто-то соединил колесо трансмиссии со шкивом генератора, и машина вертится, дает ток. Когда пас начинает проскальзывать, приходит мастер и подсыпает канифоли, и опять все идет как следует. Без этого ремня конечно же не обойтись. Но как ужасно быть всего-навсего приводным ремнем. А она именно такая. И весь ужас в том, что она не понимает этого».

Людмила Владиславовна встала, подошла к окну, постояла немного молча, потом сказала, будто продолжая вслух начатую мысленно фразу:

– Я же знаю, ты справишься. Не хуже его справишься.

– Справлюсь, – согласился Шарыгин. Он поднялся и стал ходить по комнате. Одна половица около серванта чуть прогибалась, и, когда он ступал на нее, хрустальные вазочки и фарфоровые безделушки жалобно позванивали.

– Не ходи, пожалуйста, – попросила она. – Эта половица просто выводит из себя.