Очаровательна была невеста, великолепен жених. Витиеваты были и красноречивы гости. Ломились столы: обязательная для всякого кахетинского застолья хашлама — отварная говядина, овощи, цыплята, шашлык, баклажаны с орехами, писцихи — потроха, джонджоли — маринованная травка, зелень. (Зелень по всей Грузии едят в неимоверных количествах, пучками беря с блюда и постукивая о ладонь: «все свежее, только с грядки, пусть жучок упадет».)
Я ушел часов в девять утра, когда никто еще не собирался ложиться. Сейчас я понимаю, как много не успел увидеть в Кахетии. Как-то быстро проскочил и ее столицу и древнейший город — Телави, не доехал до Ахметы, не побывал в Мирзаани — на родине Пиросманишвили. А ведь это было километрах в двадцати от Цители-Цкаро. Там, в Мирзаани, и сейчас еще есть дальние родственники художника…
Правда, Пиросмани и так сделал свое. Я видел его картины до и после Кахетии. Этот Божьей милостью великий художник писал так, как живут его земляки. Кахетинец может повторить слова Пиросмани, говоря о своем деле: «Я так хотел сделать, и мне это удалось…». И здесь — единственное место, где Пиросмани не легенда, а сама Кахетия, ее жизнь, ее люди. Я уезжал через Гомборский перевал. Высота подбиралась к двум тысячам. Свежело. Качался желто-красный сентябрьский лес — клен, бук, шиповник. Кто это сказал, не помню: «Вся Грузия — песня: мотив благороден, слова строги и очень грустны»…
Это было написано и напечатано летом 1976 года в латвийской газете «Советская молодежь», где я тогда работал. Ничего в тексте не изменено, хотя раздражает, конечно, высокопарность, стандартные ходы, обилие личного местоимения. Не говоря о том, что полусухие и полусладкие пить не хочется, все эти «Киндзмараули», «Твиши», «Хванчкару»; к счастью, в Грузии есть сухие, вроде «Кварели», «Телиани», «Самебы». Но подгонять текст четвертьвековой давности под свои нынешние литературные, гастрономические и иные понятия называется просто-напросто писать автобиографию. Другой жанр. Ничего не изменено, чтобы убедиться и убедить, что суть народа и страны не меняется от характера политического режима. Выбросил лишь два-три мелких несущественных отступления, сокращая издержки профессионального заболевания путешественника — болтливости. Как это сказал поэт:
…хочется бросить рыть землю, сесть на пароход и плыть, и плыть — не с целью открыть остров или растенье, прелесть иных широт, новые организмы, но ровно наоборот, главным образом — рот.
Вот и открываешь — не только в изумлении, но и в нестерпимом желании рассказать.
КРОМАНЬОНЦЫ ТРИПОЛЬЯ
В Триполье радушно сбились с ног разыскивая кого-нибудь кто жил здесь в 50-е годы. Мы с водителем Колей спрашивали в школе, в муниципалитете, в больнице, просто прохожих. Выручил милиционер: «Маргарита Степановна из краеведческого музея, если не она, то никто». Пошли на берег Днепра, к музею. Как же хотелось хоть что-нибудь опознать, вспомнить, навести хрусталик на фокус почти полувековой давности.
Два лета подряд меня возили на Украину выздоравливать после воспаления легких. Годы — 55-й и 56-й, мне соответственно пять и шесть лет. Отчетливо помню огромный луг с васильками, белую мазанку с земляным полом, борщ, который полагалось есть, откусывая поочередно то от краюхи черного хлеба, то от чесночной дольки, то от горячей домашней колбасы, зажатой в кулаке. Хороший аппетит был у мальчика. Помню красномордого лодочника деда Сергея, мы подплывали на его двухвесельной развалюхе к пристани, куда причаливал высокий двухпалубный пароход, на котором из Киева приезжала на выходные тетя Люба. Дед Сергей вскакивал, тревожно раскачивая лодку, махал веслом и задорно орал: «Прыгай!» Тетя Люба качала головой и спускалась с авоськами городских продуктов по мягко пружинящим сходням. На обратном пути к дому дед Сергей греб ритмично и молча, радостно косясь на авоськи. Помню крутой подъем от лодочного причала к тому васильковому лугу, на краю которого стояла мазанка. Надо было попытаться увидеть это снова. К пятидесяти годам появляется такое навязчивое нелепое желание, кажется, что чем больше знаешь точек на графике своей жизни, тем точнее график, тем надежнее возможно в нем разобраться. Ответа на главный вопрос все равно не получишь, но хоть взрыхлишь почву вокруг, окучишь, удобришь.
Краеведческий музей, по-новому называющийся «Обласний археологiчний», оказался закрыт, но Маргарита Степановна жила по соседству. «Сейчас-сейчас, все покажу, открою. Время, вперед. Обогащенная экспозиция, новых поступлений нет, но стараемся, стараемся». Да нам не музей, Маргарита Степановна, нам бы показать, где тут пристань была, куда пароходы приплывали из Киева. Бог с ними, с васильками и мазанкой, бесплодная фантазия, но пристань-то — центр жизни, как не знать. Но она уже надевала теплое не по погоде зеленое пальто, повязывала платок. «Сейчас открою, все увидите».
Она приехала в Триполье в середине 50-х, но память ее была прозрачна и пуста, как вид, открывающийся с высокого берега, — морская ширь Днепра, небо, рыжие травяные островки. После того как в начале 70-х пустили Трипольскую ГРЭС, ландшафт переменился полностью. «Но ведь пристань вы должны помнить, Маргарита Степановна, она же стояла, когда вы сюда приехали». — «Сейчас, уже пришли. Время, вперед».
По дороге к музею речь шла о мамонтах: здесь их обильнейшие залежи. «В Трипiлля дуже багато було мамонтов», — перейдя вдруг на другой язык, рассказывала Маргарита Степановна. Не случайно мамонты связывались в ее сознании с украинским. Когда она поступила на работу в музей, он почти полностью был посвящен комсомольцам Триполья, которых здесь расстреляли и сбросили с днепровского берега. Что-то такое мы проходили в школе об их подвиге, да и о трипольской культуре читать приходилось. После того как на Украине грянула самостийность и незалежность, герои сменились. Музей переименовался в археологический. Советскую эпоху потеснила эпоха плейстоцена.
Зашли в знакомую обстановку провинциальных музеев: гофрированные шторы, неистребимый запах пыли и хлорки, полумрак. Из ближнего угла на нас весело смотрела с портрета разбитная дивчина в завитых кудряшках и тяжелом каменном колье. «Типичные украшения палеолита, — сказала Маргарита Степановна. — А это инструменты того времени»; На витрине рядком лежали каменные иглы с обрывками сетей, черепки, кремневый наконечник копья, фляга, жестяная кружка, фонарик, финка с цветной наборной ручкой. Маргарита Степановна уже звала дальше: «Стойбище древнейших обитателей Триполья». Возле костра, где языки пламени изображались вертикальными красными щепками, в кружок сидели хмурые манекены в набедренных повязках. Рядом стояли сложенные в пирамидку каменные топоры и станковый пулемет «максим».
Боясь оглянуться на Маргариту Степановну, я поднял глаза на водителя Колю, но он завороженно смотрел на стену напротив. Там в три ряда размещались девять фотографий: «Кроманьонцы Триполья». У кроманьонцев были круглые лица с тяжеловатыми надбровным и дугами и широкими стиснутыми челюстями, стрижка под полубокс, немигающий прямой взгляд глубоко посаженных маленьких глаз, глуповато-радостное выражение, какое возникает перед казенным объективом.
«Ты понимаешь, понимаешь, что тут получилось?» — шепотом спросил Коля. «Что ж не понять, — сказал я. — Начать-то начали свою историю строить, а потом деньги кончились, вот и обходятся чем есть. Все равно безвозвратное прошлое, четыреста веков или один — кроманьонцы, комсомольцы». — «Это да, — согласился Коля. — Только вот Маргариту Степановну жалко». Старушка еще полчаса бодро, с отработанными модуляциями голоса, рассказывала нам о славных эпохах Триполья, возмущенно отказалась от протянутых гривен, махала вслед машине с крыльца у резных музейных дверей, кричала: «Время, вперед».
На обратном пути Коля молчал, я глядел на ведра буряков и корзины яиц вдоль дороги, гуманный плакат «Бережить мурашок!», фанерного лося с неожиданной надписью «Ксюха», похожие на валуны палеолита скирды в полях, — и думал о том, что точка на графике обозначилась, хотя я так и не нашел место, куда приходили из Киева пароходы и где пьяный дед Сергей орал: «Прыгай!»