Дед был наиболее толковым и предприимчивым в материнском роде Семеновых. Он держал в Ашхабаде извоз — сдаваемый внаем конный транспорт, — процветал, за что и был раскулачен.

Петра некоторое время не трогали, потом начали подбираться как к сыну врага народа, он не стал ждать, когда за ним придут, и ушел сам. В Персию.

Там собралось довольно много русских, которым не нравилась советская власть, жили они обособленно и не очень ладили с местными — время от времени возникали кровавые стычки. Дядю Петю, человека широкого, веселого, дружелюбного, иранцы как раз любили и перед очередной антирусской резней предупредили. Его семья успела забаррикадироваться в своем доме и чуть ли не единственная уцелела. После этого оставаться было нельзя, а бежать — только назад. В горах, уже на советской территории, Петра поймали и посадили за незаконный переход границы.

Пока он сидел, стал вором и тоже сел его сын Михаил, мой двоюродный брат, который погиб в своей тюремной камере в те же десять секунд в ночь с 5 на 6 октября 1948 года, что и дядя Петя.

Моя мать, старший лейтенант медицинской службы, в это время жила в оккупированной Германии с отцом, капитаном Советской армии, за которого вышла замуж в 45-м. В 49-м отца перевели из Веймара в Ригу, где в том же году родился я.

КОПЕТ-ДАГ — КАРАКУМЫ

Будь дед Михаил менее способен и активен, не двинулся бы в город — семья, наверное, уцелела бы в своем поселке в предгорье Копет-Дага, у иранской границы. Толком даже не знаю, в каком именно.

Весной 99-го я проехал целую цепочку поселков, где жили русские молокане:

Вановский, Первомайский, Гаудан. Не всюду меня пустили — погранзона; кое-куда удалось проехать благодаря связям, простому обману, десятидолларовой бумажке.

Дорога идет то по равнине, то в ущельях, холмы меняют цвет в зависимости от глубины пейзажа — от лимонного до черного. По обочине — маки в зелени. Деревни стоят на пологих склонах. Совершенно русский облик пыльной центральной улицы, заросших травой переулков, домов с наличниками — на этом фоне бредут женщины в тюбетейках и шароварах, сидят, привалившись к забору, старики в халатах.

«Ни одного туркмена тут не было, — сказала в Первомайском прозрачная от солнца и времени Ольга Васильевна Богданова, — А сейчас нас таких три семьи осталось». Мой водитель Берды хохочет: «Меняется жизнь, бабушка». — «Да не меняется, — говорит Ольга Васильевна, — а уходит». Мы пошли с ней на кладбище: старушке казалось, что там должны быть могилы Семеновых. «Раньше молокане никаких памятников не ставили, — рассказывала Ольга Васильевна. — Только камни». За высокими стальными решетками оград (от зверья, не от человека) — маленькие обелиски с именами. Фроловы, Лоскутовы, Волковы, Хомутовы, Богдановы. Семеновых нет.

Одну Семенову, ставшую в замужестве Варзиловой и уехавшую в город, вспомнил бывший агроном Аким Петрович Сопронов в поселке Вановском, возле выхода из Фирюзинского ущелья. Мы выпили с ним чая в саду — от чего-либо крепкого Сопронов, потомок молокан, отказался. Когда я предложил сфотографироваться, Аким Петрович ушел в беленый домик, вынес приготовленный для торжественных случаев пиджак с орденом Отечественной войны второй степени и восемью медалями, встал навытяжку под кустом сирени. На прощанье пожал руку: «Ищи, конечно, но навряд ли. Нас, можно считать, уже нету».

В отрогах Копет-Дага пустовато, но людно для Туркмении, четыре пятых которой занимает пустыня Каракумы.

Пустыня начинается к северу от Ашхабада, стоит пересечь Каракумский канал. Сразу становится ясно, что Каракумы — не только конфеты. Еще попадается по дороге на Бахардок выброс городской цивилизации — толкучка. Так и значится на ветровых стеклах отправляющихся туда ашхабадских автобусов: «Толкучка». Акры песков устланы коврами, ковры свисают с высоких стальных рам. С текинским орнаментом соседствуют русские петухи, попадается антиквариат: под соответствующим портретом надписи по-русски «В. И. Ленин» и гораздо крупнее роспись мастера — «Декан Огулгерек» («Выткала Огулгерек»). На сотни метров вытянулись ряды меховых папах. Мягко мерцают груды тяжелых серебряных браслетов с сердоликами. Вокруг — все, что положено наземь по имперской территории от Камчатки до Карпат: автозапчасти, пылесосы, кастрюли, макароны, штаны.

Десять минут езды на север — и бредут непуганые верблюды. Под ногами с немыслимой скоростью носятся крохотные ящерицы. По барханам редкий кустарник и трава блекло-зеленоватых оттенков. Торчат ботанические чудеса — фаллические початки в зелено-рыжей чешуе. Пустыня цветет, сейчас она еще живописна. В мае уже все сгорит.

Мы заговариваем с пастухом: в получасе от Ашхабада он едва понимает по-русски, почти как до Скобелева. Ветром пронеслась над песками советская власть, здешние знакомые рассказывают, что даже в 80-е годы XX века туркменский пастух делил овец на «халкынг малы» — «народный скот», т.е. личная собственность крестьян, и «орсунг малы» — «русский скот», т.е. колхозный. Первый следовало охранять, второй — по возможности красть. Хищение колхозного имущества не считалось воровством — как, собственно, во всем Советском Союзе. Но тут отношение подчеркивал язык: говорили, что «механик съел комбайн». Если же механик украл у соседа грабли, то он «украл грабли» — преступление и грех. В этом контексте «управлять» и «владеть» — синонимы: заведующий государственным складом был вправе распоряжаться товарами по своему усмотрению. Тем более что хлебные должности имели всем известные цены и покупались. Власть была, с одной стороны, высока и неколебима, что соответствовало туркменскому фатализму и покорности судьбе, с другой — в повседневных проявлениях вела себя как враждебная дура: это же она для выполнения обязательств по поставке мяса сдавала на убой ахалтекинских коней.

Мимо бесстрастных верблюдов, не повернувших змеиные шеи вслед, мчимся обратно, в Ашхабад: надо поспеть на два торжества. Сегодня — салака хадайолу: День поминовения. Во дворе идут три застолья одновременно: отдельно мужчины, женщины и на особом помосте полуметровой высоты — старики и муллы, один из них молодой, но уже совершивший хадж. Угощение общее: из гигантского котла разливают шурпу, из другого раскладывают плов. На столах осетрина, дограма — крошеный чурек с бараниной, сыр, зелень, домашняя халва. Ни капли алкоголя: праздник религиозный. Красавец Ходжа-дурды, сыгравший Кучума в российском фильме про Ермака, шепчет на ухо: «Надо потерпеть, вечером отдохнем». Вечером столы накрыты прямо в городском квартале. Неприглашенные могли бы смотреть из окон, но в такой день неприглашенных нет: дядя Каков, друг моих знакомых братьев-киношников режиссера Ходжакули и актера Ходжадурды, справляет 63-летие. Пророк Мухаммед прожил шестьдесят три года, таки что порядочный мусульманин должен достойно праздновать этот (в идеале — только этот) день рождения. Гремит оркестр. Тост идет за тостом. Ходжадурды протягивает стакан чего-то мутного и горячего — курдючный жир, разведенный бульоном. «Теперь можешь пить сколько угодно». Как бы запастись курдюками у себя в Европе. На следующий день я был приглашен на дачу старшего из братьев в прекрасную Фирюзу. Читатель ждет уж рифмы, на вот, лови: она и вправду бирюзовая эта Фирюза, даже с похмелья. С утра заехал за цветами для замечательной актрисы Майи, жены Ходжакули на русский базар — он так и называется по сей день, хотя официально переименован в Торговый центр «Гулистан». Побродил, в очередной раз дивясь тому, что бедность страны никогда не мешает богатству рынка: природа и земля возмещают недостаток рукотворных денег. У лотка под вывеской «Самое вкусное, очень аппетитное, калорийное блюдо ход-док» попробовал — убедительно: хот-дог в Ашхабаде подается с помидорами, огурцами, кинзой, зеленым луком, морковкой. Толпа с едиными на весь бывший Союз челночными сумками в крупную полоску вталкивалась в раздолбанные Рафики: «за товарами народного потребления иранского производства», как значилось в рукописном объявлении. По маршруту Ашхабад — Мешхед покупатель легко оборачивается за день. Процедурных сложностей для граждан Туркмении, желающих съездить в Иран, нет. Это меня не пустили к самой границе — где, может быть, остались Семеновы или их могилы. Уже не узнать.