Знаю несколько таких адресов. Улица Никитина в Грозном, где я разыскал тетку своей московской приятельницы. Восьмидесятилетняя старуха и ее дочь садились обедать и обиделись, что я отказываюсь, ведь это же не подвал, в котором они просидели два месяца, а квартира — стол, стулья, окна забиты перинами, но горит свеча и стоят тарелки. Когда приехал еще через неделю они закричали с порога: «У нас праздник! Дали газ!» На лестничной площадке, как и прежде, горела дровяная печь, сделанная из жестяной бочки, кипел чайник. «Так уже отключили, — пояснили женщины. — Но если один раз дали, значит, может быть еще». Движение наверх есть движение по древу жизни — особенно если поднимаешься после бомбежки на свой третий этаж из подвала. Навыки остаются. Городская цивилизация Чечни — а таковая была, и давняя, и довольно богатая — уничтожена, но подвальная культура усвоена практически всеми. Многими — накрепко, быть может, на всю жизнь. В погребе наших шалинских хозяев — Магомета и Мариэтты Яхиевых — три месяца безвылазно жили четыре девочки, от пяти до десяти лет. Они не выходили оттуда никогда: даже когда не было слышно канонады, даже когда светило яркое солнце, даже когда я выманивал их конфетами и воздушными шариками. Они играли оранжевыми, желтыми, красными шарами в темном погребе, и, кажется, им было весело.
Чеченское гостеприимство — органично и просто. С Магометом мы познакомились в Шали на базаре, а уже через полчаса сидели на кукольных табуреточках за низеньким столом и пили чай с вишневым вареньем, а женщины готовили в отдельной комнате ночлег, а другие женщины ставили на газ мясо, чтобы подать козырное блюдо чеченской кухни — жижик-галныш: отварную говядину с чесночной подливкой и клецками, а третьи женщины во дворе отмывали наши башмаки от чудовищной грязи. Я купил в Нью-Йорке за шестьдесят пять долларов высокие ботинки с обнадеживающей надписью «water resistant»: они в самом деле не пропускали воду, но грязь налипала на них так же охотно, как на любые другие. Чеченцы надевают на толстые шерстяные носки галоши с малиновой подкладкой и по-восточному заостренными носами, которые легко сбросить с ноги на пороге, а главное — легко обмыть в придорожной канаве. Чужой с трудом делает шаги по этой земле, обретая походку водолаза, облипая вязкой грязью и разнося ее повсюду с собой.
В Шали из всех коммуникаций остался газ, который гнал по трубам горячую воду. В доме было тепло, даже жарко, мы выходили на крыльцо со своей бутылкой, непьющие чеченцы делали вид, что не замечают. Вечером собрались соседи, разлеглись на полу в пальто, в шапках, головами привалившись к горячим трубам, задавали вопросы гостям. Человек из Нью-Йорка вызывал особый интерес: «Борода, скажи, а правда, что в Америке на улицу страшно выходить?» Бомбили в тот вечер не так уж часто, но один сосед, старик Муса, при каждом разрыве поднимал палец и произносил: «Гуманитарная помощь!» Я удивился, что никто не смеется или, наоборот, не поддевает его, но Мариэтта шепнула, что у Мусы утром погиб племянник, вышедший к скотине, прямо в коровнике, с коровами. В девять мы все вместе послушали по транзистору новости, там сказали, что в Чечне существенных изменении не произошло. Я спустился в погреб поговорить с девочками, стал расхваливать их дом, а старшая сказала, что три месяца там не была. Через четыре дня мы снова ехали в Шали, воображая, как накупим на базаре всякой мишуры для девочек — Анжелы, Фаризы, Элины и Фатимы. Базары один из ярких примеров неистребимости жизни. Каким-то образом на столиках и ящиках размещается сокращенный прейскурант московских ларьков: шоколадки «Спикере» и «Марс», жвачка, сомнительного разлива пепси-кола с фантой, «Мальборо» с «Кэмелом» и вдобавок своя специфика — тушенка из армейского рациона, обмененная на курево и алкоголь. Там мы и намеревались набрать гостинцев для девочек подземелья. Но Шали оказался полумертв. После трех дней бешеной бомбежки женщин и детей вывели в горы. Исчез и базар: накануне по нему ударили два тяжелых снаряда. За перевернутым ящиком с сигаретами сидела одна всклокоченная старуха с безумным взглядом и орала в воздух «Ельцин — убийца!» Яхиевы-старшие собирались уезжать назавтра. Паспорта все еще лежали стопочкой на подоконнике: если попадание и пожар — чтобы схватить сразу. Магомет бродил по двору обрезного дома, словно запоминая забор, яблони, сарай. Жена сбилась с ног, управляясь со скотиной, и мы предложили помощь. Впервые в жизни я доил корову и потом долго сбивая ручном сепараторе сливки. Дивясь моей неуклюжести, Мариэтта спросила: «А что, в Нью-Йорке разве не держат коров?»
ФОЛЬКЛОР ВОЙНЫ
Война меняет все. Понятно — разрушает. Но и создает — тоже. Новый язык, способ словоизъявления, фольклор. Возникают выразительные новые слова: «бить по зеленке» — бомбардировать лес, «нулевка» — автомат или пистолет, не бывший в употреблении.
Еще характернее устное народное творчество, точнее — мифотворчество, густо окутывающее войну с обеих сторон.
На российской стороне все рассказывают о камикадзе. Этих историй множество, с примечательно малым числом вариантов. Всегда ссылка на рассказ друга, однополчанина, одного парня из новосибирского ОМОНа, сам никто камикадзе не видел. У этого персонажа за спиной два кинжала, которые он разом выхватывает движением крест-накрест, выскакивая из развалин. На груди у камикадзе, чуть ниже горла, небольшой, но глубокий вертикальный разрез, непрерывно кровоточащий. Назначение его — ритуальное, какое именно, выяснить не удалось. Обвязан гранатами. Левое запястье намертво приковано к пулемету тонкой стальной цепочкой. Чеченские бойцы тоже рассказывают о русских — но не о врагах, а об обращенцах. Схема обычно такова. Солдат не выдержал несправедливости войны и ужасов дедовщины, перешел на чеченскую сторону. Сначала ему не доверяли, позже допустили к передовой на подноску патронов. Теперь он в первых рядах, бьет без промаха.
Российские части полны слухов, из которых самый кромешный: срок службы продлен. Даже те, у кого дембель на носу, остаются еще на полгода. На постах нашу машину осаждали двумя просьбами: просветить насчет дембеля и включить погромче музыку в приемнике, хоть на несколько минут. Среди чеченцев слухов еще больше. Марш русских солдатских матерей заставил повернуть вспять танковую колонну. Америка не разрешила Москве продолжать войну. Сняли министра обороны Павла Грачева. Павел Грачев разжалован. Павел Грачев умер.
Пожилая женщина на базаре в селе Ачхой-Мартан спросила — деловито, без аффектации, словно о прогнозе погоды на завтра: «Скажите, пожалуйста, вы не знаете, Ельцин скоро умрет?»
На российской стороне — истории о снайпершах из Прибалтики в отличительных белых колготках. Их тоже никто сам не видел, но увидеть очень бы хотел. Рассказы заканчивались одинаково: «Я человек спокойный, но если б мне такая попалась, она бы долго умирала».
Чеченцы охотно сообщают о печальной судьбе предателей — тех, кто пошел служить в милицию промосковского правительства. Им там не доверяют и чуть что — расправляются, потому что предателей никто не любит. Рассказывают о спонтанных расстрелах в Грозном — и в Черноречье, и возле Старопромысловской дороги, и в других местах. В лапидарном изложении история звучит так: российскому начальнику не понравилось выражение лица пятерых, какие-то они мрачные, так их отвели за дом и всех расстреляли. Сам рассказчик не видел, но сосед ночью ходил в Грозный — они там лежат. Трупы кое-как забросали сверху землей, но вечером прошел дождь, из большой кучи грязи руки торчат.
Руины украшаются военными граффити, которые добавляют драматизма к сохранившимся надписям и вывескам. Поначалу бросаешься записывать все — потому что все выглядит символично, потом понимаешь, что символично действительно все. Развороченный снарядами дом, а над ним — неизвестно как уцелевшее и даже не покосившееся объявление «Персональная выставка А.Абдуалиева». Пикассо позавидовал бы такой натуральной «Гернике». Завинченное в спираль: «Искусство принадлежит народу». Провалившееся посредине, под прямым углом: «Народ и армия едины». Некогда неоновое, держащееся на одной высоченной мачте, вроде флага: «Детская шалость приводит к пожару».