Книги в доме были, довольно много: все эти непременные и одинаковые в семьях определенного круга собрания сочинений, которые надо было том за томом выкупать в магазине на углу Кирова и Петра Стучки. Книги воспринимались не поштучно, а монументальными блоками. Как-то ко мне пришел одноклассник Коля Бокатый, будущий чемпион Латвии по марафонскому бегу, осмотрел полки, склонив голову налево, прочел на широченном двухтомнике Голсуорси вслух: «Сага о фашистах» — и махнул рукой: опять длинно про войну. С проявившейся рано методичностью я прочесывал собрания насквозь. Сбой случился лишь однажды, когда взялся за темно-зеленый тридцатитомник Диккенса: подкосил меня восьмой, толще всех, том с романом «Барнеби Радж», который читал, по-моему, только Диккенс и я. «Барнеби Раджа» удалось добить, но оттого на десятилетия отодвинулись «Домби и сын», «Дэвид Копперфилд», «Крошка Доррит». Книги в доме были и уважались. Отец даже пытался вечерами устраивать семейные чтения вслух, но я сам научился читать в четыре года и читал без конца. Взрослые любопытства не вызывали: когда они собирались, я старался забиться с книжкой в угол. Круг родителей был довольно случайным, средне-интеллигентским — врач, учившийся в Италии, инженеры, военный с гуманитарными склонностями, журналисты невысокого полета. Играли в буриме.
Отец из них был самый живой и активный: пописывал статьи на политические темы, читал лекции о международном положении, участвовал в каких-то общественных акциях, выписывал английские и немецкие газеты. Помню первую прочитанную мной самостоятельно заметку в британской коммунистической газете «Daily Worker» о том, как советский боксер Владимир Енгибарян отбился на черноморском пляже от двадцати напавших на него хулиганов.
Родительская жизнь проходила по касательной ко мне, не вызывая никакого интереса. А поскольку я рано уехал в другое полушарие, образ отца ускользает — чем дальше, тем безнадежнее, и некого спросить. Зачем он, просвещенный московский еврей, прошедший войну, видевший много и много понимавший, занимался своей журналистикой, писал про Никсона: «Кто такой Трики-Дики?» Строил защитные редуты на всякий случай? А то он не знал и не наблюдал, как легко сметаются редуты и бастионы покрепче. Скорее всего, скучно было. В 56-м году, по хрущевскому большому сокращению армии, его уволили в запас. Отец оказался одним из многих несправедливо обиженных: ему оставалось два года до полной выслуги пенсии а он вышел на бобы. Служил в строительном управлении, инженером по своей прежней специальности. Закончил — заочно — факультет иностранных языков: чтобы ездить на экзамены в Москву. Потом получил диплом патентоведа. В газетных писаниях и публичных лекциях находил выход (и нашел, уж какой подвернулся) общественный темперамент, которым отец был наделен в большой мере — тот пресловутый интеллигентский комплекс вовлеченности, которым в России так принято гордиться.
Русские интеллигенты уверены, что таких, как они, больше на свете нет. Расхожая схема: в России — интеллигенция, на Западе — интеллектуалы. Противопоставление надуманное и бессмысленное. Интеллектуал — определение техническое: человек, занятый умственной деятельностью. Интеллигент — тот, чьи умственные, духовные и душевные интересы выходят за пределы работы и семьи. Таких сколько угодно на Западе, они отдаются по-настоящему, истово — пацифизму, феминистскому движению, борьбе за выживание кашалотов, за права индейцев, за спасение совы в лесах Северной Дакоты.
Российское чванство — интеллигенция существует только в России! — безосновательно, но ясны истоки. Западный интеллигент доводит до конца свою интеллигентскую деятельность, российский — нет. Западный борется за сову и спасает сову, русский борется за сову на своей кухне и оттуда никуда не уходит, а сова гибнет вместе с озером Байкал. Крыть нечем, и остается биться за термины: там у них что-то другое, а интеллигенция — это мы. Тоже утешение.
Тяжелый и неблагодарный труд — вечный неутомимый поиск своего пути, особенно если искать на исхоженных-изъезженных делянках мировой цивилизации. Россия в культурном отношении есть часть Запада, и только тяжелейший комплекс неполноценности от бедной жизни заставляет говорить про свой путь. Мы все выросли на европейской и европеизированной культуре. Отношения мужчины и женщины у нас заложены не персидскими стихами, а песнями трубадуров, потому что на них росли Пушкин, Тютчев, Толстой и Пастернак. Когда в 60-е годы в России заново обсуждали проблемы западников и почвенников, то апеллировали соответственно к Хемингуэю и Фолкнеру, а не к Кобо Абэ и Кавабате. Стоит спокойно и смиренно признать, что мы лишь следуем испытанным образцам, что все уже где-то было до нас: и больные вопросы, и подъемы, и спады. Эти вечные разговоры о кризисе русской культуры — классический пример исторического невежества. Кризис — естественное содержание культуры. Искусство интересуется только конфликтами, только кризисными положениями — в иных случаях получается «Кавалер Золотой Звезды» или газетная заметка «Будет щедрым гектар». Соответственно вокруг конфликта царит суета, нервозность и паника. Таким паническим визгом наполнена вся история мировой культуры. Думать, что это происходит только в наши времена и на наших меридианах, — самодовольство и узость.
Все-таки Россия еще очень молодая страна, присутствующая на политической и культурной карте мира лишь с петровских времен, а ощутимо — с екатерининских. Мы поздно вошли в мир, чем и объясняется торопливость в самоутверждении, настаивании на самобытности и особости.
Будто можно обрести свой путь по приказу, с одной стороны, а с другой будто может существовать великий народ без своего пути. Все происходит естественно, и никак иначе. Если иначе — возникает тревога.
Россияне часто повторяют: Запад Россию не любит. Когда речь о государствах — не до любви, тут вступают в силу другие категории: доверие, надежность, добрососедство. В политическом отношении Запад Москве не доверяет, опасается, чему есть основания: в новейшей истории Россия сделала все, чтобы ее боялись и не верили. А чем настойчивее распространяться об особом пути, тем больше опасений. Представим соседа, который все твердит про свой путь — черт знает, чего от него ждать: может, керосину выпьет, а может, ножом ударит.
Как далеко завел меня свой сюжетный путь от Шахи-Зинды. Пора возвращаться.
В СТРАНЕ ТИМУРА
В Самарканд влекли не только узбекские, но и семеновские древности. В Ташкенте дали адрес Тихоновых — ближайшего ответвления фамилии Семеновых. Добраться оказалось не просто: не потому, что на окраине, не так уж огромен Самарканд, а потому, что все улицы перекрыты — идет футбольный матч на первенство города, а говорят, русские ничему местное население не научили, кроме известного «водку-матом-стоя». Белая мазанка в буйной зелени — совершенно не здешняя по облику и духу, сюда не доносится шум узбекского футбола. Посидели под цветущей яблоней за чаем с вареньем из шелковицы, к вечеру собралась вся самаркандская родня. Пошли тосты — долгие, печальные, перерастающие в истории о прошлой и нынешней жизнях, забывающие о задаче выпить, потому что рассказывающему впору запить. «Знаешь, как теперь наша улица называется? Вера Ивановна вон жмурится, слушать не хочет, а ты слушай. Мингтут, вот как! — Пенсионер, приходящийся мне сколькотоюродным дядей, смотрит с горьким торжеством. — Была Грибоедова, теперь Мингтут, я две недели учил. А Даша, думаешь, на Октябрьской живет? Как же! На Беруни. Во!»
Позже всех приходит сосед и дальний родственник, которого приветствуют с откровенной завистью: он завтра уезжает в Саратовскую область, навсегда. «Пиши, как устроишься. Только не перепутай: улица наша — Мингтут». Тихоновым сняться не под силу: здешние цены бросовые, за дом с участком больше двух тысяч долларов не дадут, а это не подъемные, да и кто где их ждет в России, русских узбекистанского подданства.
«Такие люди все никак примириться не могут, — говорит экскурсовод Надя, с которой мы на следующий день ходим по Самарканду, — А я считаю, что исторический процесс создает условия, в которых нужно объективно существовать, правильно?» Еще бы не правильно, куда деваться, молодец Надя. Она девушка основательная, сразу после знакомства сообщила: «Я очень увлекаюсь духовным развитием» и огорчилась, когда я попросился первым делом на рынок. Поели изюму — лучшего во всем Мавераннахре. Еле отбились от покупки боевого барана — тагаля, короткошерстого, на высоких, на высоких беспокойных ногах. «Товарищу не нужен тагаль, он улетает в Прагу, там не держат баранов», — рассудительно объясняет Надя. «Я вообще барана только как шашлык воспринимаю», — говорю я, и зря. Бараний хозяин бледнеет: «Тагаль нельзя на шашлык! Я лучше на шашлык сам лягу! Какие вы, русские, дикие!» Окружающие согласно кивают: дичь, что с них взять.