Таковы и интерьерные куски Москвы. Их особенно ценишь — именно потому, что они соседствуют с городской степью из неоглядных площадей и невероятных улиц, на пересечении которых возникает чувство, что это не улица с улицей сходятся, а площадь с площадью. Такого в городах западной культуры нет — что и поражает чужеземцев, пожалуй, посильнее, чем Василий Блаженный. Попав же на Патриаршие, иностранец вряд ли испытает волнение: соразмерность масштабов ему знакома. А тому, кто вырос в степи, как раз домашность дорога.

На Патриарших, вокруг Никитской и Поварской, в староарбатских дворах, кое-где в Замоскворечье соблюдены некие человеческие пропорции, имеется антураж, сопутствующий интерьеру: парковые скамейки — кресла, фонари — торшеры, дома — шкафы и комоды, магазины — буфеты и серванты, газоны — ковры.

Впервые оказавшись в Италии в 77-м, я был поражен отсутствием табличек «По газонам не ходить»: все ходят и лежат, а газоны при этом очень хорошие. Не видал таких в отечестве, где таблички повсеместно. Этот невредимый городской ковер — признак культуры, за которой традиции и время. Для того чтобы что-то построить на пустом месте, не требуется ничего, кроме порыва, а чтобы выпестовать и сохранить — необходимо, как в анекдоте про английские газоны, всего только стричь и поливать, стричь и поливать — но столетиями. А какое там, если революционные массы по этим газонам бегают каждые полвека, вытаптывая все до геологических основ. Деревья и кусты в таких местах, как Патриаршие пруды, тоже имеют интерьерные прототипы — фикусы или пальмы в кадках, которые, наравне с абажурами и мягкой мебелью, придают жилому пространству чудный мещанский уют. Мещански уютной неожиданно стала Манежная площадь, с ее диковатой для северных широт сочинской эстетикой, требующей вокруг каких-нибудь магнолий, — то есть тех же фикусов; с нелепой звериной скульптурой, так похожей на статуэтки в серванте. Та мера пошлости, которая создает душевное умиротворение.

К городу нельзя относиться как к произведению искусства, город — естественное порождение человека. А человек пошл. Обжитая квартира отличается от необжитой обилием предметов. Это викторианский взгляд на окружающее — но другого нет. Тот человек, который сейчас населяет страны европейской цивилизации, — викторианский. Именно на конец XIX — начало XX века пришлось то, что определило современную жизнь, — технический прогресс с его изобретениями. Научно ориентированное мышление, приводящее к благоденствию, — достижение викторианской эпохи. Первый предупреждающий сигнал — гибель «Титаника» — не был услышан, а уже через два года началась первая научно-техническая война, за ней — первая научная революция. То, что рациональное решение всех вопросов, включая нравственные, привело к Освенциму, ГУЛАГу, Хиросиме и Чернобылю, никого не отрезвило.

Мало что изменилось в принципе. Нынешний культ здоровья и рукотворной красоты — извив той же веры в науку. Бег трусцой, правильный набор витаминов, точный скальпель, обязательный бокал красного сухого — и наступит счастье.

Человек пребывает викторианским, его вкусы — тоже Уютная среда обитания превосходит неуютную числом мелких вещей. Мелких — потому что их можно собрать много. Если на крышке комода разместить восемь крупных предметов — получится восемь квантов памяти, если восемьдесят мелких — восемьдесят. Расставив всех этих условных слоников по жилищу и натыкаясь на них взглядом можно тешиться свидетельством своего присутствия в мире, собой в пространстве и времени.

Зачем пишут на соборах и скалах «Здесь был Вася»? Чтобы Вася остался в веках.

Новая Москва хороша тем, что ее много, точнее — их много, этих московских городов, их все больше: полузабытый старый, полупонятный новый. Малознакомая или вовсе незнакомая Москва выходит наружу пугая старожилов, что напрасно. В городах стильных — Петербурге, Париже, Буэнос-Айресе — всякая новинка вызывает недоумение. В эклектичных — Риме, Нью-Йорке, Москве — все поглощается, переваривается, идет на пользу. Молодца и сопли красят.

Может быть самые точные и много многозначительные слова произнес в «Чистом понедельнике» Бунин: «Москва, Астрахань, Персия, Индия…». Другое дело, что эстетика этой мечтательной цепочки плавно перетекала в геополитику: евроазиатская греза воодушевляла поколения русских людей, уходивших — с оружием — за Каспий и дальше, в Туркестан, и Афганистан. Если в замоскворецких кухнях смотрелись в самовар, в кремлевских покоях — в глобус. Между пузатыми полюсами раскачивалась Москва, и не обязательно взмывать ввысь, чтобы увидеть, как Клязьма впадает в Ганг, как «на Красной плошали всего круглей земля», — чтобы ощутить пластичность мира и соблазниться страстью к лепке.

Так искусительно счесть себя центром вселенной, Третьим Римом, портом пяти морей, а Визбор спел «перекресток ста пятнадцати морей» — и ничего, все только приосанились. Замеры либо на локоть, либо по политической карте мира — что, в сущности, одно и то же. В середине 90-х стали перемерять окружную дорогу и оказалось, что ни один — ни один! — верстовой столб не стоит верно, что московский километр колеблется от шестисот до полутора тысяч метров. Самовар и глобус сливаются в диковинный гибрид: в их отражении одинаково закругляется земля на Красной площади.

Если же смотреть на площадь прямо, от новых Иверских ворот, или, наоборот, со старого Москворецкого моста, то увидишь подлинное чудо. Надо было покинуть страну с ее столицей и объехать за четверть века полмира, чтобы осознать: такого нет нигде, и восхититься правдой бунинской цепочки. Потом повернуться и уйти в те дворики и переулки, которые есть судьба. Качество города определяется количеством уголков, где хочется присесть с бутылкой и беседой — по этой шкале Москва опередит многие прелестные столицы. Потому что любой город — будь он гигантом и сбившимся со счета Римом — распадается на кусочки планеты с приставшими к ним обрывками тебя.

Скажи, душа, как выглядела жизнь, как выглядела с птичьего полета?

Может, такой ракурс и есть самый удачный: если что и бросает тень, то — облака.

ОСКОЛКИ ИМПЕРИИ: ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

АШХАБАДСКОЕ ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

Ключевое событие моей жизни произошло за год до рождения. В Копетдагском секторе Альпийско-Гималайского пояса долго накапливалось напряжение сжатия поперек горной системы. В ночь с 5 на 6 октября 1948 года не выдержала перенапряжения земная кора под Ашхабадом. В 1 час 14 минут и 1 секунду 6 октября на ослабленном участке длиной в несколько десятков километров кора лопнула и моментально сдвинулась на два-три метра. Разрыв произошел на глубине пятнадцати-двадцати километров и отразился на поверхности толчком силой в десять баллов по шкале Рихтера. Ни предварительных сейсмических толчков, ни заблаговременного подземного гула, ни световых вспышек не было: катастрофа произошла внезапно и мгновенно. В течение десяти секунд погибли более ста двадцати тысяч человек в туркменской столице и поселках Ашхабадского и Геоктепинского районов. Девяносто восемь процентов зданий Ашхабада, построенных без соблюдения правил сейсмики, были разрушены.

Моя бабка Прасковья Семеновна, баба Паша, спала. Потолочная балка упала на спинки кровати, образовав таким образом защитный шатер. Бабку откопали из-под развалин не только живой, но и невредимой.

Старший сын в семье — Петр, дядя Петя (двадцатью с лишним годами старше моей матери, самой младшей в семье) днем 5 октября вышел из тюрьмы, где отсидел около восьми лет. Побыл дома, вечером пошел к приятелю отметить освобождение. Там же, со всей семьей друга, погиб, проведя на свободе двенадцать часов.

Меня, родившегося в Риге 29 сентября следующего года, назвали в память дяди Пети. По изначальному замыслу я должен был стать Михаилом, по деду.

Деда, Михаила Алексеевича, расстреляли в 33-м — в Ашхабаде, сразу после ареста. По другим данным, он еще прожил несколько лет и умер в лагерях.