Девушке понадобилась пара секунд, чтобы переварить смысл его слов.
— Так эти твари — твои родные братья и сестры?
— Некоторые, да. Другие — племянники и племянницы. Третьи — внучатые племянники и племянницы.
Даниэль затрясла головой. Ей показалось, она вот-вот снова расплачется. Однако вместо этого выпалила:
— И что же с ними случилось? Их губы и носы… Это ты сделал?
— Нет, конечно.
— Тогда кто?
— Мой отец, — ответил Золан и поерзал на столе, как будто устраиваясь поудобнее.
— Твой отец?
Старик кивнул.
— Во время Второй мировой войны он в звании штурмбаннфюрера СС служил старшим офицером разведки, и не без его помощи этот псих Алоиз Бруннер[82] отправил в газовые камеры почти сто сорок тысяч евреев. Еще он был причастен к казни тридцати английских коммандос, захваченных в плен при проведении операции… «Булбаскет», если не ошибаюсь. — Старик стряхнул пепел в серебряную пепельницу на столе. — Нет нужды говорить, что после освобождения союзниками Парижа ему было лучше не попадаться. Но вместо того, чтобы попытаться сбежать из города, как поступили многие эсэсовцы, он с горсткой других ушел в подполье — в буквальном смысле. Взяв свои семьи и припасы, какие только могли унести, они скрылись в катакомбах. Каждые несколько ночей мужчины выходили наружу и воровали где придется провиант и прочее. В те дни существовали сотни различных подземных входов и выходов, так что они запросто могли возникнуть в любой части города и испариться прежде, чем кто-либо вообще заметит их присутствие.
Золан сделал последнюю затяжку, затушил окурок в пепельнице и продолжил:
— Первоначально они планировали прятаться лишь несколько месяцев. К тому времени, надеялись они, союзники уберутся из Франции, люди начнут восстанавливать свою жизнь и город, и о немцах в бегах все позабудут. Конечно же, они просчитались, и ко времени, когда завершился Нюрнбергский процесс, они провели в подземелье почти два года. Все, кроме моего папаши, хотели попытаться сбежать в Сирию или Южную Америку. И когда он понял, что ему не удастся убедить их остаться, он перерезал всем им во время сна глотки. Моей матери тоже. Пощадил только детей, которых с тех пор и растил вместе со мной. То была лишь мера предосторожности. Он всерьез опасался, что его товарищей поймают и они выдадут месторасположение убежища.
Даниэль выслушивала историю с жадным вниманием, испытывая при этом и облегчение. Раз уж Золан делится с ней подобной информацией, думала она, то навряд ли собирается ее убивать. Какой смысл просвещать перед казнью?
— Так ты говоришь, — собравшись с духом, отозвалась девушка, — что эти люди, которые напали на нас, которые убили Паскаля — все они потомки нацистских военных преступников?
Золан кивнул.
— Но ведь в свое время твой отец мог уйти отсюда вместе с детьми?
— Согласен. Если бы захотел.
— Почему же он не захотел?
— Да потому что он уже начал сходить с ума. Естественно, этого он мне не говорил. Я ведь тогда был еще ребенком. Но он вел дневник, заносил в него записи каждый день. Потом я перечитывал его множество раз. После учиненной им резни там уже шел сплошной поток сознания. Он постоянно перескакивал с одной темы на другую — в одном абзаце расписывал прошедший день, а в следующем разражался религиозной или политической тирадой. И вскоре его заметки и вовсе превратились в неразборчивые каракули. Жить в подземелье в постоянном страхе обнаружения, в изоляции от общества, без образованных собеседников, не говоря уж о невозможности видеть солнце… — Старик пожал плечами. — Лично я нисколько не удивлен, что в конце концов папаша спятил. Не удивлен, что все они спятили.
— Кроме тебя.
— Кроме меня.
— Почему?
— Даниэль, ты где росла?
— Я? — от неожиданности она заморгала. — В Галле. Это в земле Саксония-Анхальт, Германия.
— У тебя было благополучное детство?
— Да, — соврала Даниэль.
— У меня тоже. Удивлена? Видишь ли, я и другие дети кроме жизни в катакомбах другой и не знали. Отцовского опыта, всех этих переживаний, у нас не было и в помине. Ни друзей и семьи, чтобы скучать о них, ни воспоминаний о совершенных злодеяниях, ни страха перед арестом и казнью. Мы только и делали, что играли. Еще исследовали туннели. Каждую неделю читали свежие франко-бельгийские комиксы «Спиру» и «Тинтин», что папаша приносил с вылазок за продуктами.
— Для ребенка такая жизнь была вполне приемлемой, — продолжал Золан. — Но разум неизбежно растет, и мир становится теснее. И хотя папаша не переставал талдычить об опасности оставления катакомб, мы с братьями и сестрами — приемными, если уж быть совсем точным — начали тайком обсуждать вылазку на улицы наверху. Увы, прежде чем мы осуществили свой план, я струсил и признался во всем отцу. И тогда он избил двух моих братьев и двух сестер до полусмерти. А потом в нашей бывшей детской, которую меж собой мы и без того называли Темницей, приладил четыре цепи, по одной в каждом углу…
— Те самые цепи? — перебила старика Даниэль.
— Да, те самые, на которые посадили тебя и твоих друзей. Братья и сестры оставались в кандалах, наверное, несколько месяцев. Я заботился о них, как только мог, однако самый старший брат, Альберт, заболел и умер. Только после этого папаша и решил их освободить. А для того, чтобы они точно снова не вздумали сбежать, он и проделал этот свой fait accompli[83].
— Отрезал им носы и губы.
— Да. Превратил в чудовищ, которых общество никогда не примет. — Золан покачал головой. — Понятное дело, обезболивающих у нас не имелось. Они не могли толком есть и пить. Стонали дни и ночи напролет. И регрессировали прямо у меня на глазах, утрачивали всякую человечность. А меня изводило чувство вины, ввиду того что именно я послужил причиной их несчастий. И это было просто невыносимо… Как и все здесь, впрочем… Мне оставалось или сбежать, или сойти с ума самому. Что ж, я предпочел первое.
— И? — спросила Даниэль.
— Что «и»?
— Что было потом?
— Была жизнь, — только и пожал Золан плечами.
Глава 50
Золан
Золану понадобилось несколько дней, чтобы самостоятельно отыскать выход из катакомб, но в конце концов ему попался дренажный трубопровод, выведший его к слепящему дневному свету. Он навсегда запомнил свои первые шаги к этому свету и ошеломление от доселе незнакомых ощущений — ветерка на лице, жара полуденного летнего солнца на бледной коже, аромата травы и полевых цветов, стрекота сверчков. Он таращился на небо, солнце и лениво плывущие облака, должно быть, целый час, прежде чем смог двинуться дальше.
А дальше был тот самый Париж! Золан видел картинки в еженедельных журнальчиках, но сравнения с реальностью они не выдерживали совершенно. Прохожие, рестораны, церкви, поток машин, да одна только громада города и его скорость!
Беспокоиться о своем немецком происхождении ему и вовсе не пришлось. Никто просто-напросто не хотел связываться с босоногим диковатым бродяжкой, бесцельно и потерянно шатающимся по улицам.
Первую неделю он кое-как перебивался, выуживая из мусорных баков объедки и ночуя в парках. Но одним ранним утром, при попытке украсть свежеиспеченный багет, его сцапал лавочник. На все вопросы Золан упорно отмалчивался, и в итоге оскорбленный торговец вызвал полицию. Перед властями парнишка рта тоже не раскрыл, и ввиду отсутствия у него каких-либо документов его отправили в католический сиротский приют, содержавшийся женской конгрегацией «Серые сестры».
Своего возраста Золан не знал — отец никогда не отмечал дни рождения детей, — однако, исходя из соображения, что родился он где-то в конце войны, оценивал таковой лет в двенадцать-тринадцать. Другие мальчики в приюте вечно жаловались на скудную еду или отсутствие горячей воды, Золан же, напротив, наслаждался свалившейся на него роскошью. Теперь у него имелась собственная мягкая кровать (где он ныкал найденные на помойке съестные припасы), пожертвованная одежда (и неважно, что она не подходила по размеру), а еще небольшой деревянный горшок, чтобы «делать свои дела» (что было несравнимо легче, нежели копать ямку в земле). Все считали его глухонемым и не трогали — и его это совершенно устраивало. Втихаря он выучил французский и английский, жадно поглощал книги, какие только удавалось раздобыть, а еще подружился с собакой, то и дело наведывавшейся в приют. В общем, Золан зажил счастливо.