Я разглядел одну фотографию, пока он ходил к бару. Молодой Гольдман, лет на двадцать моложе нынешнего, в рабочей куртке, держал на руках серебристый пуховый ком с несоразмерно большими лапами, и этот ком клювом тянул его за ухо. Подписи не требовалось.

Он собственноручно достал из бара бутылку коньяка, возраст которого я побоялся прикидывать, и два тяжёлых бокала.

— Мне нельзя, — сказал я. — Воды, если можно.

— Врачу виднее, — Гольдман без колебаний убрал коньяк, налил воды в оба бокала, и этот жест сказал мне о его состоянии больше любых слов. Он сел напротив, посмотрел на меня поверх бокала и заговорил.

— Я навёл о вас справки задолго до сегодняшней ночи, вы понимаете. Я слышал о вашем даре. Интуиция, руки, звери, которых вы вытаскиваете там, где Фам-госпиталь выписывает на усыпление. Всё это укладывалось в моей картине мира, редкий талант, огранённый трудом, такое бывает. Но то, что я видел меньше часа назад, Михаил, не укладывается никуда. — Он подался вперёд. — Вы извлекли предмет из глотки зверя. С расстояния. Не прикоснувшись. Одним движением руки. Бесконтактный телекинез такого класса не показывал мне ни один одарённый, а я, поверьте, видел их достаточно.

Вот, значит, как это теперь называется. Я сделал глоток воды, выигрывая секунды. Отпираться следовало аккуратно, с грамотным враньём, которое звучало бы скучнее правды.

— Никакого телекинеза, Давид Маркович. Всё проще. Анатомия.

— Анатомия, — повторил он без выражения.

— У грифонов, как у всех крупных эфирных птиц, кашлевой рефлекс завязан на положение головы и раскрытие клюва. Зверь пытался отхаркнуть осколок и не мог, потому что в панике держал шею неправильно, спазм работал против него. Я спровоцировал его на атакующий выпад. В момент выпада голова идёт вниз и вперёд, клюв раскрывается до предела, глотка выпрямляется в прямую линию. Осталось поймать этот момент и запустить рефлекс. Резкое движение перед глазами, вспышка раздражителя, и осколок вылетел сам, как вылетает кусок у подавившегося ребёнка, если наклонить его и правильно хлопнуть. Я не вытаскивал. Я сделал так, чтобы он сам вывалился. Медицина, Давид Маркович. Ей много лет, и она умеет выглядеть чудом.

Я излагал со скучными подробностями, и подробности были чистой правдой, кашлевой рефлекс у эфирных птиц действительно так устроен. Враньём была только сердцевина, но ее я надежно упаковал.

— Почему тогда мои специалисты об этом не подумали? — спросил Гольдман. — У них дипломы.

— Диплом учит смотреть в сканер, а сканер показывал магию. Они искали болезнь Ядра, потому что зверь у вас эфирный и дорогой, а у дорогих эфирных зверей, по учебнику, болеет магия. Про то, что полторы тонны магии могут банально подавиться, учебник пишет один раз за всё время и то, небольшой выноской.

Гольдман выслушал не перебивая. Покивал. Повертел бокал в пальцах.

— Складно, — сказал он. — Убедительно. Почти поверил.

Он поднял на меня глаза, и в них, за благоговением, обнаружилась старая, несмываемая ирония человека, который всю жизнь слышал много складных объяснений.

— Знаете, что меня смущает, Михаил? Жест. Осколок вылетел следом за вашим жестом, я стоял и смотрел очень внимательно, у меня профессиональная память на последовательности. Рефлексы так не работают. Так работает воля.

— Жест был частью раздражителя, — сказал я. — Движение в поле зрения. Я же объяснил.

— Объяснили, — согласился Гольдман и улыбнулся. — Хорошо. Пусть будет анатомия. Я умею уважать чужие секреты, Михаил, на этом строится половина моего дела. Мне, в сущности, безразлично, как называется то, что вы делаете. Мне важно, что вы единственный, кто это делает, и что сегодня вы это сделали для меня.

Он поставил бокал, взял со стола телефон и, не глядя, набрал короткую команду.

— Теперь о деле. Ваш гонорар. Вы просили называть цифру самостоятельно, я задал вопрос иначе. Сколько стоит Бастион, вы примерно представляете?

— Не представляю, — честно сказал я. — И называть цифру не возьмусь. Работайте по своему прейскуранту, Давид Маркович, вы в этих вопросах компетентнее меня.

— По моему прейскуранту, — повторил Гольдман, и в углах его глаз собрались уже знакомые мне морщинки. — Хорошо, Михаил. Договорились. По моему.

Тогда я не расслышал в этой фразе ничего, кроме вежливости.

— Гонорар я перевёл. Машина ждёт, вас отвезут домой, вы с утра на ногах. Бастиона мои люди будут наблюдать всю ночь, но я хотел бы, чтобы завтра… — он посмотрел на часы и поправился: — Уже сегодня, ближе к вечеру, вы взглянули на него сами. Осмотр, рекомендации, всё, что сочтёте нужным. Отдельным счётом, разумеется.

— Приеду, — сказал я. — Надо будет обработать глотку и посмотреть слизистую, там наверняка ссадины от краёв пластины. И мягкую диету ему на неделю, никаких костей.

— Записал, — Гольдман действительно записал, сам, в кожаный блокнот, и это тоже было жестом, который я оценил. Он проводил меня до дверей кабинета, у дверей остановился и протянул руку. — Спасибо, Покровский. Я этого не забуду. Я вообще ничего не забываю, но такое, — он коротко глянул в сторону купола, — такое в особенности.

Рукопожатие у него было точное и держалось дольше делового.

Обратно я ехал в той же машине, по пустому городу, и небо над крышами уже выцветало в белую ночь. Охранник за рулём поглядывал на меня в зеркало с новым выражением, слухи в структурах Гольдмана расходились, похоже, быстрее машин.

Я дождался выезда за ворота, отгородился от водителя поднятым стеклом перегородки, которое обнаружилось в этой машине среди прочих чудес, и расстегнул рюкзак.

Внутри, на смятой ветровке, лежал Паскаль. Видимый, зелёно-серый, с ввалившимися боками, он был вымотан до последней чешуйки и дрожал. Но глаза, оба сразу, смотрели на меня с гордостью.

— Ну что, боец, — я почесал его между глаз, там, где ему нравилось. — Молодец. Чистая работа. Снайперская. Я бы сам лучше не сделал.

— Видели, да? — Паскаль приподнял голову. — С первого раза! По центру! А отдача какая, док, вы не представляете, я думал, у меня язык вместе с осколком улетит! И ветер! И оно орёт! А я работаю!

— Ты работаешь, — согласился я.

— Два ящика эклеров, — Паскаль поднял дрожащую лапу и загнул коготь. — Зафиксировано в устном договоре. Заварных, со свежим кремом. И это, док… — он загнул второй коготь. — Я теперь квалифицированный ассистент-хирург, между прочим. Операция на весу, в полевых условиях. Требую прибавки к жалованью. И отдельный гамак в стационаре, а то в клетке казённо. У Пуховика вон целая подстилка, а он языком в грифона не стрелял.

— Гамак будет, — я улыбался, чувствуя, как отпускает эта ночь. — И прибавка будет, сладким довольствием, по согласованному графику. Хирург-ассистент.

Паскаль удовлетворённо икнул, свернулся на ветровке и вырубился, как вырубаются после боя.

Круглосуточную кондитерскую я наметил заранее, ту, что у метро, с витриной, мимо которой Ксюша никогда не проходила молча, даже после смены. Два ящика заварных, со свежим кремом, доставка к открытию пет-пункта. Смешно, но из всех сегодняшних расходов и приходов именно этот пункт казался мне самым обязательным. Долги перед бригадой платятся первыми, этому меня научила ещё первая жизнь.

Утром предстояло ещё одно мероприятие, о котором герой дня пока не подозревал. В пет-пункте его ждали трое людей, сова и пухлежуй, которые полвечера прочёсывали клинику, и объяснительная перед этим коллективом обещала стать отдельным жанром. Феликс наверняка потребует трибунала. Я решил, что явка с повинной и добровольная сдача одного ящика эклеров в общий фонд смягчат приговор, и отложил этот вопрос до утра.

За окном плыл спящий город, белая ночь стояла в самой светлой своей поре, и я подводил итоги суток, в которые уместились годовщина, побег, погоня с совком, психотерапия на дому, ночной вызов и полостное извлечение инородного тела из летящего грифона руками невидимого ассистента. В прошлой жизни такого набора мне хватило бы на год рассказов в ординаторской. В этой оно называлось «вторник».